Время Святок — от Рождества до Крещения.

Synnynmuanaigu on Rastavas da Vieristässäh.
(СКЯ ливв, с. 356)

Sv’atkois gu puut on huurdies, sit kezäl kiärvästysaigu
on tyyni da lämmin.
(СКЯ ливв, с. 354)

Sv’atkoina meččä on užvašša, že liey leibävuoži.
(СКЯ тв, с. 320)

Leibävuotta primietitäh sv’atka-aigana, konža on
sv’atka-aigah meččä užvašsa, že vuoži lieu leibävuoži,
a konža paha on šiä, šilloin leibävuotta ei lie.
(Пунжина зап. в 1966 г. от Лисицыной Е.Ф., ФА, 675/2)
Täl synnynmuanaijal jumal mečän huuvehutti, hyvä
vuozi roih.
(KKS, I, s. 354)

Ku olis meččy huurdehes synnyn aigua, sit olis vil’l’an
terä parembi.
(KKS, I, s. 354)

Kun sv’atkoin taivas on täheššä, lienöy hyvä gribavuoži
i greččuvuoži.
(KKS, VI, s. 360)

Vierissän kežellä još huuveh ei karissut muah, oli seisovat ilmat, še tiesi hyvyä vil’l’avuotta.
(KKS, VI, s. 698)


Если в Святки деревья стоят в инее, то летом во
время цветения ржи бывает тихо и тепло.
Лес в Святки в инее, год этот будет урожайным на
хлеб.
Урожайный на хлеб год примечали во время Святок,
когда во время Святок лес в инее, то год будет хлебный,
а когда погода плохая, то и год урожайным не будет.
(Tolmačču — Толмачи)

В эти Святки Бог лес в иней одел, хороший год будет.
(Suojärvi — Суоярви)

Если бы в Святки лес был в инее, то колос у зерновых был бы лучше.
(Salmi — Салми)

(Варианты: KS, s. 496, Salmi, KKS, I, s. 354, Videl)
Если в Святки небо звёздное, в этом году уродится
много грибов и гречихи.
(Tveri — Тверь)

Если в Святки иней не осыпался на землю, стояла тихая погода, это предвещало хороший урожай
хлебов.
(Hietarvi — Хиетаярви)

Lapiksi näin on: kun on Rostovasta Vierist’ää šoaten
hyvä seä, i se lienöy pyhälassusta Pedruu šooten hyvä
seä; a kuin on Rostovasta Vierist’ää soa pahat seät,
vihmat, n’ämä kuur’at, talvella kuur’at ollaa, a kežällä
roitaa.
(Ремшуева зап. в 1976 г. от Федотовой Ф.Н., НА, 34/237)

Huomeneksella arvautellah, starinua sanotah illalla,
sanotah, jotta siitä rautavanneh tulou ympäri pirtistä,
kun starinua sanotah. A kun siitä arvautellah huomeneksella, siitä kun ken arvuau, se rautavanneh lähtöy
pois pirtistä. Se oli vanhan kansan tapa... A siitä kun et
arvua, ka siitä se lähtöy sen vantehen kera Huikkol’ah.
(Лавонен, 1977, s. 23)

Illalla ei arvauteltu — arvautuksen akka tulou. Illalla jos arvauteltih, siitä yöllä moatessa kuvatteleutu.
Huomeneksella arvauteltih, illalla starinoa sanottih.
<...> Ken on moasteri starinan sanoja ta sanou niitä
äijär rahvahalla, soau jo sillä tuonilmaisen sijan. Joka
talossa pitäisi sanuo kolme starinoa joka ilta. Siitä tulis kolme rauvaista vannehta huonehien ympärillä ta
ne suojeltais taluo kaikilta pahoilta. Starinan hos sanonou ni pahemmanki siitä ei tule reähkä, vet Jumala
suutkan suvaččou.
(Virtaranta, 1958, s. 570)

Kolme päivyä ennein Roštuota alkau vierissän keški ta
loppuu Vieristäh. Šilloin ei šua meččyä liikuttua. Tuoretta puuta ei šua ottua mečäštä, vain honkua šuau
ottua. Šilloin ei šua lammaškaršinua purkua, ei tuhkie hinkalošta liikutella, ei nokie šortua piipušta eikä
laešta, ei luajita lipeää eikä šillä peššä, ei villua kesrätä,
ei lampahie keritä eikä kylyššä kylpie.
(Hautala, 1982, s. 418)

По-карельски так: если от Рождества до Крещения
будет хорошая погода, то и от Масленой недели до
Петрова дня будет хорошая погода; а если от Рождества до Крещения плохая погода, дожди, вьюга,
зимой бывает вьюга, и летом будут [дожди].
(Prokkol’a — Юккогуба)

Загадывают загадки по утрам, сказки рассказывают вечерами, говорят, что тогда железный обруч
образуется вокруг дома, когда сказки рассказывают. А когда по утрам загадывают загадки, то если
кто отгадает загадку, то железный обруч снимается
вокруг дома. Это такие манеры у стариков были...
А если не отгадал, то тогда отправляешься в Хуйкколя с этим обручем.
(Uhut — Ухта)

Вечером не загадывали загадок — иначе придёт
хозяйка загадок. Если вечером загадывать, то тогда
во сне привидится. По утрам загадывали, а вечерами рассказывали сказки. <...> Кто мастер рассказывать сказки и рассказывает их много людям, уже за
это получит своё место в раю. В каждом доме надо
бы рассказывать каждый вечер три сказки. От этого
вокруг комнат замыкалось бы три железных обруча,
и они охраняли бы дом от всего плохого. Если сказку и похуже расскажешь, от этого греха не будет,
ведь Бог шутки любит.
(Kontokin Akonlahti — Аконлахти)

Святки начинаются за три дня до Рождества и заканчиваются в Крещение. В это время нельзя тревожить лес. Нельзя рубить растущие живые деревья, разрешается рубить только сухостой. Нельзя
чистить овечий загон, трогать золу на шестке, чистить от сажи печную трубу и потолок. Нельзя варить щёлок и стирать им, нельзя прясть шерсть,
стричь овец и мыться в бане.
(Vuonnini — Войница)

Vierissänkešellä pirtti pyyhittih vaštahhakoa jotta
lampahat sikeytyis. Siitä rupieu vuonnimah hyvin.
(Virtaranta, 1958, s. 440)

Synnyn aigua ei sua pestä sobua eigo kuadua ligavezii
muah.
(Hautala, 1982, s. 419)

Vierissän kešellä ei kontieta šua mainita, še ahistau
kešällä karjua pahemmin, još mainiččou.
(Hautala, 1982, s. 419)

Sv’atkis ei pie mainita ni kondiedu, ni hukkua, eiga
kezäl mečäs vastah tullah.
(СКЯ ливв, с. 354)

Vierissän kešellä još tuhkie pihalla vietäh, kašvau
kešällä tuliheinyä peltoh.
(Hautala, 1982, s. 419)

Rastavan da uvven vuvven välil ei vietä pihale hiildy
eigo kegälehii, ku kezäl ei olis tulipaluo.
(Hautala, 1982, s. 419)

Kaikis kallehimat päivät, konzu on hyvä kuolta, ollah
Spuasan pruazniekat Rastavan aigua.
(Hautala, 1982, s. 419)

Rastavan da Vieristän välil ei tyhjilleh jätetä riihty.
Yksi libo enämbi lyyhtehty pidäy olla, ku ei taloi muga
köyhäkse menis, ku puimistu nimidä ei olis.
(Hautala, 1982, s. 419)

Vierissänkeški kun še loppu, viimisenä Vieristiltana
käveltih huuhelnikkoina.
(KKS, VI, s. 594)

Roštuon, Uuden vuoden da Loppiaisen aigua šanottih
Vierissänkežekši. Še oli sitä hullutusaigua, taiga-aigua.
Silloin kulettiin huhl’akkana, pukeuvuttiin mikä
В Святки избу подметают в обратную сторону, от
дверей, чтобы овец было больше. Тогда будут хорошо ягниться.
(Tollonjoki — Толлорека)

В Святки нельзя стирать бельё и выливать грязную
воду на землю.
(Salmi — Салми)

В Святки нельзя говорить о медведе, иначе летом
он будет больше нападать на скот.
(Vuonnini — Войница)

В Святки не надо говорить ни о медведе, ни о волке,
а то они летом в лесу встретятся.
Если в Святки вынести золу на улицу, летом на том
месте на поле вырастет конский щавель.
(Vuonnini — Войница)

Между Рождеством и Крещением не выносят на
улицу угли и головни, чтобы летом не было пожаров.
(Salmi — Салми)

Самыми лучшими днями, когда хорошо умереть,
считаются праздники Спаса во время Рождества.
(Tulemjärvi — Туломозеро)

Между Рождеством и Крещением не оставляют
пустой ригу. Там должно быть один-два снопа, чтобы дом не обеднел настолько, что нечего молотить.
(Suistamo — Суйстамо)

Когда заканчивались Святки, в последний святочный вечер ходили ряжеными.
(Uhut — Ухта-Калевала)

Период между Рождеством, Новым годом и Крещением называли Святками. Это было время безрассудства, время гаданий. Тогда ходили ряжеными —
хухляками, наряжались кто кем, делали маски, кто
бесом, кто скелетом. Ну и боялись же мы, дети.
Иногда устраивали «свадебную процессию» —
были жених, невеста, патьвашка. Всегда, заходя
в дом, просили разрешения, можно ли поплясать,
и всегда разрешали. Играли кадриль и шли дальше,
в следующий дом. Для женщин было заботы — отгадывать, кто есть кто. Все были замаскированы...
<...> Иногда устраивали «похоронную процессию».
Был сделан гроб, который везли на санках. Гроб заносили в дом и пели погребальные песни [?!]. Мы,
мальчишки, очень боялись...
Когда и мне уже исполнилось лет десять, я был
уже посмелее. Иногда увидим некрасивых ряженых, дразним их: «Хухляй, бахляй, [старый старик],
горбатый мужик». Много раз приходилось удирать.
Если же когда поймают, «хухляки» напихают снегу
полную рубашку и штаны.
Иногда ходили большой толпой, до десяти человек ряженых, даже скотину водили с собой. Иногда
быка ведут, иногда баранов, когда кого.
Раньше ведь у нас были вечеринки, многолюдные
посиделки. Были святки, чудили, всяко чудили:
и покойников «приводили», и медведя, и лошадь
«приводили» на вечеринку — всяко чудили. Со всей
волости люди приходили смотреть. А у нас вот как
чудили: наступят Святки, так две недели ряжеными
бегают, а нет, так попа «приводят» и Ивана-чудного
«приводят». Сидит этот Иван-чудной и [спрашивают]: «Иван-чудной, чего шумишь?» — «Жениться
хочу». Приводят к нему девушку. «Фу, нос кривой,
не хочу на этой жениться». Эту уведут, приведут
другую. «Ну вот тебе, Иван-чудной. Вон как девка
хороша, глянь-ка, какие груди большие, глянь же,
какие груди большие. Ведь хороша девка, надо её
взять».— «Фу, нет, не хочу на этой девке, видишь,
у этой девки нос на боку, не надо её». Так он всех
девок «возвеличит». Приводишь к нему, а он сидит
да шумит. Одет Иван-чудной толсто, так он и царствует, выбирает. Уже последняя девушка останется,
только ту «возьмёт» в жёны Иван-чудной. Видишь,
как чудили.
Я тоже чудила, бегала. Я уже замужем была, уже
здесь жила, уже Мишу родила, а муж мой всё время был в бегах поди знай где. (Ты, наверно, слышал? Рассказывал он, наверно?) По нескольку лет
он ездил, а я жила здесь, уже Миша родился. Слезет дед с печки и [скажет]: «Иди, молодуха, блины
печь». Я быстренько лапти обую, худенький сарафан накину на себя, завяжу плохую сороку, возьму
сковороду, замешу в котле золы и пошла бегом на
посиделки «блины печь». Лишь дверь открою, как
тресну по сковороде. «Ой, стряпуха идёт, ой, стряпуха пришла».— «Смотрите, на коленках «блины
пеку», на коленках пеку». Блинов просят: «Мне,
мне, мне, надо!» — «Сейчас, сейчас дам».
А как-то приехал уполномоченный из района, я побоялась ему «блинов напечь» (как-никак, а начальник же, неудобно). А он и говорит: «А чего же ты
всем даёшь «блины», а мне не дала?». А я отвечаю:
«Не осмелилась я Вам дать, боюсь, что Вы не примете моих «блинов».— «Возьму, возьму, положи положи вот сюда, на брюки положи «блины». Я и положила тому «блин» на брюки.
— А почему «блины пекут»?
— Да ведь чудить-то надо. Наряжались ряжеными
да «блины пекли». Замесишь золы в котле и лишь —
чирр, чирр (ведь когда блины печёшь, сковорода же
шипит, ну и — чиррр). Вот и «пекли блины». Я любила, любила я чудить поди знай как.
(S’elis’s’ä — Селище)
В Святки ведь ещё ходят ряжеными.
— Ну, расскажи.
— Да, ряжеными ходят. В старину очень много ходили ряжеными. Компании собираются, одеваются, женщины иногда одеваются в мужскую одежду
или надевают вывернутые наизнанку шубы. Лицо
прячут. Иногда собираются компании. Потом идут
в дом, в этом доме там пляшут, поют. В котором
доме хорошо встречают, ничего, не спорят. А в котором доме ругают, да ещё не пускают, то ещё иногда
придут и золы принесут. А сами пляшут, да золу на
пол сыплют. Эта мода даже в России есть, на Свири.
Во время финнов как русские пришли, то они очень
много, очень много лошадей из рамок делали. Лошадей сделают, таких лошадей из рамок, туда людей,
с лошадьми. Потом идут в дом, там пляшут, пляшут,
в другой идут, в третий, ещё берут с собой корзинку,
собирают еду. Говорят, что дайте, ещё корзины еды
собирают. Дают ряженым. Вроде ряженым давать
хорошо. А в который дом ряженых не пускают, то
те чего-нибудь напакостят, или поленницу развалят,
или дверь закроют, или трубу закроют. Ну.
(Jovenkylä — Улялега)
Между Рождеством и Крещением ходили ряжеными по домам. Деревенская молодёжь собиралась
вместе и одевалась так, чтобы их не узнали. Девушки переодевались в парней, парни — в девушек.
Кто-либо шёл впереди и, первым заходя в избу,
спрашивал: «Могут ли в дом зайти гости?» Если
разрешение давали, то ватага заходила в избу. Если
с ними был гармонист, то немного танцевали, а потом шли в следующий дом. Если хозяева спрашивали что-либо, ряженые чаще всего старались изменить голос и манеру говорить, чтобы только их
не узнали.
(Sortavala — Сортавала)
Ряженые ходили во время Святок. Молодые парни
и девушки ходили по домам переодетые кто кем:
кто цыганом, кто козлом и т. п. С собой [у них] была
гармошка, на ней играли, войдя в дом, и танцевали. Хозяева угощали ряженых чаем или квасом. Ряженых нельзя было трогать. В дом мог зайти даже
кровный враг, он осмеливался прийти ряженым,
потому что ряженый был неприкасаемым существом. Многие, переодевшись ряжеными, ходили
к соседям улаживать старые обиды.
(Salmi — Салми)

Мы тоже ходили, у нас гуляшниками называли...
наряжались я, Виктор, эта Хипан Анни, потом Анни
Кокко — ещё жива тогда была, Енну, и впятером мы
отправимся, этой Кокон Анни ещё подушку привяжем сюда, сделаем ей горб, да шубу вывернем наизнанку. А ей уж было, когда гуляшниками ходили,
шестьдесят с хвостиком. Мы надеваем эти, у кого
что было: какой-нибудь тюль на глаза навесим,
чтобы не узнали. А одевались так, что всю одежду
ещё наизнанку вывернешь, да ещё чужую одежду
брали, и вот так отправлялись по деревне ходить...
А мы когда пойдём, то... привяжем бидончик
сюда.../ Молочный бидон? /Да, молочный бидон
сюда (за спину) приторочишь. А потом, как придём
в дом, там пляшем, пляшем все, а голоса мы не подаём, не поём и ничего такого, так нам в этот бидон
кто чего положит, а потом оттуда уходим, всегда
к нам заходим, ночью греем чай и пьём (смеётся)./ По вечерам ходили? / Мы всегда вечером ходили. Мы сначала в хлеву все работы сделаем, поужинаем, а потом и отправляемся.
/А много ли ряженых ходило / Один раз мы ходили,
нас было пять человек, так мы только из дома успели выйти, как уже другие гуляшники в тот самый
дом заходят./ Компании (обычно) из трёх — пяти
человек были? /Да, да./А по десять человек? / Нет,
таких больших компаний не было.
/ Брали ли с собой палки? /Да было... когда мы ходили, так эти две Анни — Кокон Анни и Хипан Анни
брали палки, ими ещё потом стучали./А у других
что было? / Голик, голик, которым ноги вытирают, что если кто будет пытаться силой посмотреть
(узнать), то по рукам хлестать./ Голиком? / Голиком да этими палками... Гуляшника нельзя трогать./ Когда же всё это было? /Да это было уже...
в шестьдесят первом году, да в те годы...
(Puan’arvi — Панозеро)
В Святки парни ломают печки и окна в банях тех
домов, где живут девушки. Роняют посады в ригах, а во двор самой старой девы в деревне привозят бочку со смолой. Сани и прочую лошадиную
упряжь тайком от хозяина таскают по деревне и совершают много других мелких проказ. То же самое
проделывают и многие девушки.
(Salmi — Салми)
Во время Cвяток замечали, чтобы очень сильно не
греметь, не стучать. Чем больше стучишь и гремишь, то и жизнь будет тоже... Будет какой-то шум,
драки или что-нибудь. Во время Cвяток стараются жить потише. Но. Да ещё слишком много говорят — очень весёлый да стучишь, да гремишь, Сюндю в этот день не будет слышно. Если хочу слушать
Сюндю, то в этот день надо вести себя тихо. А то
Сюндю не будет слышно.
(Jovenkylä — Улялега)
Слышно Сюндю, можно гадать, раз Святки сейчас.
В Святки ворожат, вот хоть под стрехой бани на мусоре встанут.
Если услышишь звук высыпаемого зерна, будет хороший год.
(Uhut — Ухта-Калевала)
Во время Святок обычно гадали, слушали и по баням ходили. Пойдут, в бане соринки подметут и на
улицу возьмут и на них слушают, что услышится.
Кто-то услышит, кто-то нет. Кому что.
(Tolmačču — Толмачи)
В Святки девушки брачного возраста в полночь выходят слушать на перекрёсток трёх дорог. Слушают
на мохнатой коровьей шкуре, уши закрывают овечьей шкурой. Если послышится звук колокольчика,
в ту же зиму будет свадьба и сваты. А если не услышишь колокольчика, этой зимой сватов и в помине
не будет.
(Salmi — Салми)

Пошли в баню, туда, в баню, а парни узнали, что
пойдут туда, в баню, гадать и в окошко руку высунут, кому что подаст, голую руку или что. А там парни бойкие. Одной так конец полушубка и дал: о-о-о,
у меня будет богатый жених, шерстистый. И вторая
высунула руку: и у меня будет богатый, шерстистый, с полой шубы, так руку пробует. Третья высунула, третью схватили, она стала караул кричать,
испугались, все ушли, насилу у девушки и руку отпустил. И девушка испугалась.
(Tolmačču — Толмачи)
В Святки гадают на воде, в воду смотрят.
Ворожить ходили на озимое поле, на ржи, где озимь
под снегом.
В старину между Рождеством и Крещением девушки ходили к колодцу слушать, не придут ли сваты.
Уши закрывали чем-либо из одежды. Если из колодца слышался звон колокольчика, то в течение
года девушка выходила замуж. А если нет, то не
было никакой надежды на сватов.
(Ilomantsi — Иломантси)
Ходили дорогу резать. Для сватов. Девушки ходят
вдвоём, втроём. Одна режет, вторая спрашивает:
«Что режешь?» — «Дорогу». — «Для чего?» — «Для
сватов». Начинают от стола и режут, режут, режут до
двора, и во дворе, и на дороге, и по дороге до развилки... Возьмут топор или косу и чертят [по воздуху].
(Suvipiä — Мяндусельга)
Между Рождеством и Крещением ходят слушать
под порогом риги. Кто услышит шуршание зерна —
разбогатеет, с хлебом будет. А кто услышит шелест
соломы — останется бедняком.
(Ilomantsi — Иломантси)

В Святки берут сметённый в угол сор, идут на перекрёсток трёх дорог, ножом проводят вокруг себя
черту и внутрь этого круга на землю высыпают сор.
Потом лбом прижимаются к этому сору и начинают слушать.
(Salmi — Салми)
Сестра была старше меня, так они ходили «заставлять собаку лаять». Мочили лучину в проруби,
лучины эти жгли в избе, в светце, угли — в подол —
и пошли. Пойдут на край поля или на развилке
дорог (слушают). Лягут на спину, а угли под себя
кладут. «Залай, залай, собачка у мужика (букв. крестьянина) на дворе, правду мне налай». Мне лаяла
редко. Старая собака. Старый жених и был.
(Poaen — Паданы)
В период между Рождеством и Крещением девушки ходили слушать под окно, «брать слова». Если
слышали что-либо хорошее — к счастью, а если
плохие слова — к несчастью.
(Suistamo — Суйстамо)
В период между Рождеством и Новым годом идут
в какой-либо дом, где побольше народу, и примеряют чьи-либо разговоры к себе, запоминают, что
говорит кто-либо из находящихся в доме. Так можно узнать, что случится в будущем.
(Sortavala — Сортавала)
Под окнами раньше ходили «слова брать». Пойдут
девицы вдвоём или втроём. Одна говорит: «Я возьму того-то слова», а вторая говорит: «А я пойду,
возьму этого человека слова». И вот, кто чьи слова
возьмёт, так что этот человек скажет, то и сбудется. Те, которые идут слушать, они знают, в каком
доме кто живёт. Одна девушка слушала. А пошли
[в такой дом], где детей было много. Хозяйка и говорит: «Вот, говорит, чудо какое, бес, что ли, мне
столько детей подкинул?» А та девушка: «Тьфу!
Знала бы это, не взяла бы её слов. У меня, наверное, будет много детей». Так (девушка) ведь
рассказывала потом, что вышла замуж и много
детей народилось...
(Suvipiä — Мяндусельга)
Зимой во время Василия настаёт святочное время,
пойдёшь одна под окно, слушать. Нужно узнать:
что со мной дальше будет. В том доме начнут говорить, возьмёшь разговоры. Возьмёшь разговоры,
если говорят хорошее, и у тебя хорошо будет, а если
о плохом говорят, то и ты будешь плохого ждать.
И это время Cвяток длится две недели. Ходят слушать в поле. Выйдут в поле, там слышно, кто замуж
выйдет, там поедет с колокольчиком, а ежели не
выйдет замуж или умрёт, то гроб тяжело упадёт.
(Halla — Морозовка)
Во время Cвяток гадают, гадают. Идут в баню, подметают пол, а соринки эти приносят и высыпают
под стреху. Встают на это место ногами и слушают,
в какой стороне разговаривают. Где замужем будешь, оттуда будет слышна речь и пение. Куда меня
замуж взяли, там парень пел, на соринках стояла
так, и свистал. Я так и сказала, что где замужем
буду, там пусть и поёт.
Парень слушал, ему на службу надо было идти, так
стреляло. Если меня призовут на службу, пусть стреляет, и сначала немного выстрелило. Он и говорит:
«Чего порох жалеешь, грохни сильнее!» И очень
сильно выстрелило. Потом в тот же вечер он смотрел в зеркало. Пошли смотреть в зеркало, так сидит писарь за столом в очень хорошем картузе, он
это и увидел. Пришёл домой и говорит: ну, если на
службе будет тот картуз, то будет очень красивый
картуз. И писарем и был на службе. Он всегда очень
хорошее слышал. Слышал и видел.
(Halla — Морозовка)
Говорили, было и так: положила в изголовье тряпку. Снова и приходит ко мне из дверей,
а я как начну кричать: кто-то идёт! Потом пошла,
с благословением двери закрыла, так снова под
окно пришёл, говорит: «Возьми за домом присматривать!»
(Halla — Морозовка)
— Что такое Веяндёй?
— Веяндёй — это от Василия, подожди, посмотрю
в книге. Святки начинаются... Была бы наша дядина (тётя, жена дяди. — Прим. сост.), так. Ну, спросите у дядины. Потом ещё определённое время, самое
сильное время. Потом эти сны примечают. Эти сны
примечают. Ну, вот что во сне увидишь. Если увидишь медведя, это значит жених... Если медведя
увидят в этот Рождественский мясоед, значит, замуж выйдет. Жених если медведем явится, значит,
жених будет богатый и хороший, хозяин будет. Это
хороший жених. А кому-то жених явится волком.
Которой волком явится, смотри сама, это нехорошо,
и жизнь не такая будет, как с медведем.
— Он во сне приходит?
— Если волком явится, то, может, победнее будет
или пьяница. Волк — хуже. Кому как явится.
— Медведь лучше?
— Медведь лучше, да.
— А может он в другом образе явиться?
— Может, может, бараном может явиться. Невесты
приходят овцами, невесты во сне к жениху приходят овцами. Кому чем явится.
— А только девушки идут слушать или парни ходят?
— И парни ходят. Парни и невесты. Иногда все вместе компанией идут. Женщины так рассказывали.
— И ты видела?
— Видела. Вот я видела, я видела, у меня сон в руку
был. Я видела, когда замуж вышла, в последний год.
Я ворожила во время Святок. Ворожила. Я мост делала.
— Как делала?
— Как Святки наступят, можно мочалку положить
в изголовье. Где, значит... Так положат... Не ставила мост, а я мочалку сделала. Мочалку положила
в изголовье. Значит, куда я замуж выйду, то покажи этот сон, значит. Что в том доме с мочалкой,
то этот дом должна показать и хозяйничание. Ну,
я мочалку положила, а утром встала, сама подумала: надо же, мочалку положила, во сне ничего
не видела. А сон всё равно видела. А не сумела его
разгадать, вот. Ночью, уже вроде во сне встретилась я с сестрой моего мужа. Встретилась с сестрой
моего мужа. Она была моя подруга. Сама сказала,
я сказала: «Надо ж, во сне прошлой ночью видела
Ведёйн Олю». Было: встретилась с ней, а она идёт,
у ней кулёк, она мне даёт кулёк. Говорит: «Нина, говорит,— на, я тебе дам, говорит, окушков из Миккельского озера». Я этот кулёк с окушками [взяла].
Это я во сне видела. Сама думаю: господи, чего Оля
дала окушков, окушков из Миккельского озера?
А я чего ей дам. Я ей... Я говорю: «Так, Оля, я сейчас у тебя этих окушков возьму, так я тебе дам плотичек из Ведямоа». Взамен дала ей плотвы. И я тот
сон не разгадала, пока не вышла замуж. Как вышла
замуж, так и вспомнила, что на Миккельском озере
ламминсельгские рыбачат. Оля мне дала окушков
из Миккельского озера, а я ей дала плотичек из Видёны. Она вышла замуж в Видёну, а я вышла в Ламбисельгу окушков кушать. Замуж вышла, так сон
и вспомнила. Смотри, сон в руку. Да. Она вышла
есть плотву из Видёны. Мне муж явился сущиком.
— Сущиком?
— Да. Кому, говорят, правда, является паук, кому
как, говорят, жених является. Во сне. Это во время
Веяндёй.
— А почему сущиком явился?
— А этого я не знаю, сущиком, вот это обозначить
не могу, почему он сущиком явился. А мне муж
явился сущиком. Сама подумала: смотри-ка, во сне
никакого жениха не видела... А жених, смотри, как
показался.
— А вот Веяндёй, ведь ещё летом бывает Веяндёй?
— Летом Веяндёй продолжается от Иванова до Петрова дня.
— Между Ивановым и Петровым днём — Веяндёй.
— Да, да, это — Веяндёй.
— И зимой Веяндёй?
— Зимой, во время Святок, это — Веяндёй.
— Это длинное время? Неделя? Или две или половина?
— Не знаю, неделя или больше, вот это спросите
у нашей дядины. Дядина эти дела очень хорошо
знает. А Святки ещё продолжаются.
(Jovenkylä — Улялега)
На росстанях соберётся пять человек (один человек
должен быть лишний, чтобы не было двух ровных
пар). Потом один, тот, что лишний, идёт Сюндю
слушать, из дому берёт сковородник. Сковородником обводит чертой всю группу, а сам со сковородником ложится к ним в середину, все закрывают
глаза, ложатся ртом вниз и замолкают. Некоторое
время лежат молча. В какой деревне и в каком доме
будет свадьба, оттуда слышен звон колокольчика.
Затем и на лошадях едут, с какой стороны и в какой
дом, в том доме этой зимой будет свадьба. И плач,
и песня слышны из того дома, а в другом доме,
где слышно, как что-то строгают, в этом году ктонибудь умрёт, так думают слушающие Сюндю.
(Bošin kylä — Новосёловская)
В Святки сучили обрывки льняных нитей, чтобы
получились очень кривые нити, и клали их рядышком в тарелку с водой. Если они соединялись, то те,
именами которых были нити названы, становились
парой. А если нити не соединялись, то лучше всего
было прекратить общение с этим парнем, поскольку ни к чему хорошему оно не приведёт.
(Salmi — Салми)
Во время Святок, между Рождеством и Крещением, молодые парни и девушки смотрят в зеркало.
В одно зеркало смотрят, другое ставят сзади. Смотреть надо в полночь, всем надо сидеть тихо. Дверь
надо открыть левой пяткой, и тогда девушки увидят, за кого выйдут замуж в будущем году. А если
девушка увидит гроб, то она умрёт в следующем
году.
(Imbilahti — Импилахти)

Мы один раз, сестра у меня была на три года старше, собирались там артелью — шесть-семь девушек.
Будем в зеркало смотреть. Значит, хомут от лошади
принесут в избу да зеркало поставят. Одна садится здесь, под богами (иконами), волосы распустит
свободно, ну, а вторая — она на прилавке в избе,
там поставят хомут да зеркало. Свечку зажгут и начинают смотреть. Одна пойдёт, встанет спиной
к двери и откроет дверь пинком, говорит: «Кто ни
есть богосуженый, кто ни есть богоряженый, приди
в зеркало смотреть!» Зовут... ну, а они там смотрят,
значит, кто жених, какой кому жених будет: придёт
ли он очень весёлый, или он хромой придёт, или
какой явится, какой кому образ достанется. Одна
как посмотрит, так прочь уходит, вторая идёт на
смену. Одна смотрела, смотрела, да вдруг испугалась сильно, вскрикнула, и голова назад откинулась
(у неё), она, значит, испугалась: там принесли гроб
в красный угол и свечи вокруг гроба горели.
(Jängärvi — Янгозеро)
В старину в Святки примечали по месяцу, сколько
братьев у парня, за которого девушка выйдет замуж, и наоборот. При этом гадании месяц оставался за спиной, а зеркало держали спереди так, чтобы
в нём отражался месяц. Сколько звёзд появлялось
вокруг отражения месяца в зеркале, столько братьев будет у мужа девушки или у невесты парня.
(Salmi — Салми)
В Святки ночью девушки собираются в одной избе,
на пол кладут пояс, на него насыпают хлебные
крошки, одну для каждой девушки, и каждая примечает «свою» крошку. Потом на пол выпускают
петуха. Чьи крошки он съест, те девушки вскоре
выйдут замуж. Но петух не съедает все крошки.
(Salmi — Салми)
Раньше идут Святки, и девушки в одном месте
собрались, в одном доме. Давайте, говорит, чегонибудь чудить. Давайте, говорит, хоть хлеб крутить.
И начинают они хлеб крутить. Сначала положат
сито, как и надо держать, потом на сито кладут
круглый хлеб, потом на него клали свечку и зажигали. Потом держат его вдвоём. Все остальные поднимают четырьмя большими пальцами рук. Сито
держат. Они им гадают, что выйду ли я в этом году
замуж. Вот одна там и думает, говорит: если в этом
году я выйду замуж, пусть крутится против солнца.
И у этой девушки крутилось по солнцу, даже свечка
в её сторону упала, и та девушка в тот год вышла
замуж.
(Piži — Обжа)
Во время Святок ночью в избу приносят петуха
и курицу. Потом лентой из косы девушки связывают ногу петуха и лапу курицы. Если потянет курица,
то девушка не выйдет замуж; а если потянет петух,
то выйдет замуж.
(Tolmačču — Толмачи)
В Святки на белую бумагу ставят стакан вверх
дном. Под стакан кладут венчальное кольцо. Затем
смотрят в кольцо. Там покажется жених, который
и станет будущим мужем. Кольцо должно обязательно принадлежать женщине, которая сочеталась законным браком. В противном случае оно не
годится.
(Salmi — Салми)
В Святки вечером привязывают красную ленточку
к рогам коровы либо к ремешку, на котором висит
колокольчик (ботало). Затем, ни слова не говоря,
ложатся спать. Тот мужчина, который во сне придёт
отвязывать ленточку, и есть будущий муж девушки.
(Salmi — Салми)
Я на зимние Святки в Янгозере была в адьво (гостила), девушкой уже была на выданье, ну и собрались вечером Сюндю слушать. А у меня была
великовозрастная двоюродная сестра, пойдём, говорит, там за домом есть копна ячменной соломы,
так зубами надо из копны соломинку вытянуть.

Ну сходили, по снегу побродили и принесли соломины домой. Пришли домой, жена дяди говорит,
что теперь надо девиц положить спать на мост.
Наши соломины кладёт и лучину строгает, заболонную лучину отщепляет от самого края, ту, которую первую сдирают. Из заболонной лучины делает
нам мост и на этот мост нас спать кладёт, и косы
расплетает и замыкает замком, замок к волосам
подвешивает. Настоящий замок вешает на волосы,
а ленту, которая вплетена в косу, её привязывает
корове на рога в хлеву. Ну, нас спать кладёт. Встали
утром — что во сне видели (спрашивает)? А мы не
знаем, что видели. А мне говорит: «Ты, племянница, выйдешь в этом году замуж. Выйдешь, говорит,
корова, на рога которой я Пашину ленту привязала, где спала (с вечера), утром на том самом месте
и была, не вставала, а которой твою ленту привязала, та вставала, пришла и спит у двери (хлева), прямо напротив. А во сне я видела, что кто-то,
либо сват, либо жених, будет старый». Я давай плакать — не надо было мне ложиться на тот мост, если
бы я смекнула про плохой сон — за старика выйду,
не пойду за старика, что я за старика пойду... «Да
брось ты, глупая,— говорит,— плакать, может, придёт старик тебя сватать, а выйдешь за молодого».
Так я ведь в том году замуж и вышла, сватом был
батюшка, а мужу было 17 лет.
На жерновах мололи ратошь (ratoš). Когда головка
у иглы обломится, останется ратошь. В запас (для
этого случая) и откладывали. Ну, и в жернова опустишь, без муки, ратошь молешь, слушаешь, какое
имя у жениха будет, — значит, как скрипит этот камень, говорит ли «Сергей» или «Ванька» или ещё
как. То скажет «сир-сир-сир», а то говорит «юр-юрюр», значит Юрий (кар. Jyrgi), а мне как «наюргедал», так Юрги и вышел.
(Jouhvuara — Евгора)
Девушки и парни выводят из конюшни лошадь поленивее; завязывают ей глаза платком, девушка
садится верхом на лошадь. Лошадь не видит, куда
идти, идёт прямо на наст, в изгородь, в кучи брёвен.

а остальные спали в ряд на полу. Так там, в Янгозере были спальные места устроены. Туда спать легли,
она (вещи) кладёт под подушку, а рядом на полу спят
отец и мать. Только успели лечь, да (слышу) как на
лошадях с колокольчиками поехали — привязывают
ведь перед свадьбой колокольчики лошадям, да как
колокольчики на дугах звенят, и едут, едут... Вначале вроде далеко, далеко, а потом всё ближе, ближе.
А она (сестра) мне сказала, что «если услышишь что,
то ничего не говори». Слышу — уже приближаются,
приближаются, уже на двор въехали. Да как во двор
въехали, а у нас в воротах было кольцо, да как открывают, кольцом этим звякают, да я испугалась, маме
говорю: «Ой, мама, кто-то идёт, вставай!» Мама как
вскочит, а она угадала — говорит, наколдовали чегото, что ли. Она встала, огонь зажгла, пошла, ворота
открыла и снова закрыла.
(Jängärvi — Янгозеро)
В Святки выходят на улицу и смотрят вовнутрь,
в окно сквозь блин, в котором проделаны дырки для
глаз. Если кто-либо из находящихся в избе покажется без головы, он скоро умрёт. Если у девушки на
спине не видно косы, она в этот год выйдет замуж.
(Salmi — Салми)
Во время Святок (земли Сюндю) должна быть ясная погода, в пасмурную и не слышно. Когда небо
в звёздах и ветер не дует, тогда очень хорошо
слышно.
(Vieljärvi — Ведлозеро)

В Святки зубами достают с печки лучину. Потом
идут на реку или на колодец и окунают лучину
в воду. Вернувшись в избу, лучину ставят в светец,
а если его нет, то втыкают в щель в стене. Все надо
проделать, не касаясь лучины руками. Потом лучину зажигают. Если она горит очень хорошо, это
предвещает принёсшему лучину хорошую жизнь
после женитьбы. А если лучина горит плохо, это
предвещает плохую жизнь.
(Imbilahti — Импилахти)
Гадают, откуда ко мне придёт жених, с какой стороны и с какого перекрёстка. Вечером, когда вся семья
ляжет спать, девушка после всех выходит на улицу
и берёт три круглых полена, устанавливает их на
улице. Сама возвращается домой, ложится спать.
Утром встаёт, подметает пол, а сор выносит к поленьям. С какой стороны прилетят сороки сор клевать, с той стороны ей надо ждать жениха. Сороки
сядут на стоящее полено, шевельнут его, оно и упадёт. Все сороки разлетятся. Девушка увидит в окно,
что сороки улетели, а одно полено упало в сторону
юга. Она быстренько выйдет на улицу, возьмёт эти
три полена, два оставит в сенях, а упавшее полено
принесёт в избу, чтобы сжечь в печи. Кладёт это полено в печь со словами: «Что за имя будет у моего
жениха, пусть с таким именем первым сегодня зайдёт человек в избу». Такое имя будет у её жениха.
(Bošin kylä — Новосёловская)
На Виериссян кески (Святки) две недели гуляли,
маскировались и по домам ходили, да плясали
в домах, давали поплясать.../ Как по-карельски называли? / Гуляшники, гуляшники. Раньше наряжались по-разному, ботала (повесят) на шею, веники
в руки возьмут да веники на пояс привяжут, что
будто в баню идут, да... Одевались по-всякому и нарочно ходили по домам. И пускали раньше, пускали. В какой дом ещё и с гармонью придут, под гармошку и плясать начнут в доме, давали плясать...
/ Во что одевались? /Да хоть во что, кто самые лучшие одежды наденет, а кто самые плохие. Ну, вот,
надевали платок на голову (показывает), видишь
ты — не открывались, шапка на голове, потом только чуть-чуть, чтобы было видно идти (снизу приоткрывали), так во все дома и заходили, десятки
человек могли одновременно зайти (в дом или
группами) по пять, шесть человек, когда сколько.../У всех ли платки были? /У всех, у всех платки —
нельзя опознать, не узнаешь, не узнаешь, чужую
одежду наденут на себя, чтобы не узнали. Всякую
одежду (надевали), наизнанку одежду надевали,
по-всякому одевались, очень интересно... Две недели гуляли. Многие и на лесоразработки (на работу) не ходили тогда. Вот тут, мужики Мотты (дом
в Панозере) пошли, два дня побыли и обратно вернулись гулять на Виериссян кески.
/ Ну, а когда в дом придёте? / В дом приходят, тихо
все идут: «Можно ли зайти?» В двери когда заходят: «Можно ли наверх пройти?» (снизу из сеней
в избу. — Прим. сост.). Хозяева не запрещали: «Заходите, заходите, проходите, проходите!» Хозяин
сидит: «Играйте, говорит, пляшите,— сам на конце
стола сидит,— пляшите». Вот мы и танцуем, бывает, открываемся, а бывает, и не показываем себя,
а плясать как начнут, то уже открываются, во время пляски открываются. Музыканты с гармонью да,
парень с гармонью ходит...
Ещё молодуха была! Вот, сорока на голове, молодуха
поклоны бьёт, идёт в дом, кланяется. «Спасибо, спасибо,— хозяйка говорит,— спасибо тебе чужими выношенная (kannettuizeni в свадебных плачах обозначает принадлежность к роду жениха. — Прим. сост.),
спасибо, чья (неясно) ты дитя есть»./Мужчина или
женщина одевалась (молодухой)? /А девушка и парень (т. е. речь идёт о ряженых, одевавшихся «женихом» и «невестой»). Девица парнем (наряжалась) ...
Ходили гуляшниками, коровьи ботала, колокольчики принесут в дом. Будто они перегоняют коров,
купили, да... Ну вот, скажешь, только чужим голосом: «Мы корову купили, ведём домой, гоним, да
сначала принесли колоколец, а потом приведём
и корову домой»... Ой, интересно было, очень весело!../ Что хозяева отвечали? /Хозяин: «Молодец,
раз так хорошо хочешь жить». «Хорошая женщина,
раз так хорошо жить хочешь»,— хозяйка отвечает.
/ Наряжались ли нищими? /Было, были и нищие,
и шаньги давали, с собой ему давали, да... Как скажет, что не ел и не пил, что прямо с работы пришёл,
торопился, да... Ну, тут ему дают с собой шаньги, да
калачи, да.../Что на нём было надето? /Так, на ногах
штаны, фуфайка надета, в простые одежды наряжён
был. Ну, платок на голове, у кого из марли, у кого
и маска, уже под конец маски были./Из чего они
Во время Святок две девушки держат в руках коромысло, третья под уздцы проводит над ним жеребца. Если копыта жеребца коснутся коромысла, та
девушка, что вела коня, выйдет замуж.
(Salmi — Салми)
Когда хотели узнать имя будущего жениха, в какойлибо день между старым и новым Рождеством клали соломинку с двумя колосками на дверной косяк. Будущего жениха девушки звали так же, что
и гостя-мужчину, первым пришедшего в избу.
(Imbilahti — Импилахти)
В Святки пяткой левой ноги открывают все двери
и печные вьюшки и, не говоря ни слова, ложатся
спать. Кто во сне придёт двери закрывать, тот и будет будущим мужем.
(Salmi — Салми)
Между Рождеством и Новым годом кому-нибудь
под подушку, втайне от него, на ночь кладут ключ
и замок. Этот человек во сне должен увидеть будущую половинку.
(Sortavala — Сортавала)
Зажгут три лучины, над дверной притолокой жгут...
Потом эти угли собирают куда-нибудь, в тряпку или
ещё куда. А когда спать ложатся, кладут эти угли, кладут зеркало, кладут гребень под подушку и говорят:
«Кто будешь богосуженый мой, приходи эти (вещи)
забирать у меня из-под подушки». И моя сестра колдует, палит эти угли, а я маленькая девочка (была),
берёт меня в товарищи. Идём домой. Если бы она при
мне не положила их под подушку, так я, может, и не
услышала бы ничего и не испугалась бы. Раньше ведь
не было кроватей, там одна кровать была, на той кровати, у кого был брат, так этот брат спал на кровати,
были сделаны? /Так, из картона, да ещё были и покрашены и всё такое, уже тогда (в старое время) уже
начинали делать, в магазинах (покупали), привозили из Кеми. Глаза были, нос был, ну, рот был.../Была
ли борода? /И бороды и всё уже было на маске./Из
берёсты не делали? /Из берёсты тоже делали, да...
Всего было, с кошелями и по-всякому ходили, боковые сумки под мышкой, кошель за спиной.../Что
они в доме делали? /Так, разговаривали с ним как
бы отдельно, почему он с ним, с кошелем ходит... Он
отвечает, почему он держит кошель за плечами, ему
надо положить туда хоть что-нибудь, в кошель. «Что
можете, то и положите мне в кошель этот, ну что можете дать, съедобного чего-нибудь».
/ Изображал ли кто беременных? / Ну, делали, делали животы, большие животы болтаются, еле ходят:
«С работы идём, да не можем и ходить быстро», —
говорят. «Торопимся домой хозяйством заниматься,
да...» Ещё бабы нарочно ругаются: «И леший-то вас
не заберёт, с такими животами что и ходите!» / Что
они отвечали? / Так хочется ведь и нам погулять,
провести конец молодой жизни, живот нам не мешает, и с животом можем ходить...»
/ Каким образом они говорили? / Так вот, говорили
как-то другим голосом, да.. (показывает — говорит
тонким писклявым голосом), что и не поймёшь по
разговору. Да всякой шабалой дурачились, притворялись по-всякому, кто во что... кто больной, да кто
какой...
/Были ли хромые, наставляли ли горбы? /Будто нет,
и горбы делали, да и чего только из себя не делали,
чего только не навешивали! Так часто дети боятся, на
печку сразу лезут, придут (ряженые) в избу — ботала
гремят или ещё чего... Чего посмешней (букв. подурней), да вот такое на себя и наденут, чтобы не узнали...
Вот уж было так было! Ждёшь, бывало, с радостью
(Святок. — Прим. сост.). Гуляшниками гуляли, как
с песней с того берега реки придут сюда, на материк, потом по домам ходят, ходят, ходят... В некоторых домах, где много детей, туда не пускали,
дети боялись — страшные такие, шубы навыворот
перевернут, шерстью наружу...

/ В какое время гуляшники ходили? / Ночью всё, всё
ночью, гуляшниками ночью (ходят). Вечером поздно, примерно вот в семь часов, вечером, (когда) все
работы по дому сделаны, вечером...
/Ходили ли гуляшники по домам до Рождества? / Нет. На Рождество, от Рождества до Крещения. Уже и в канун Крещения не ходили, в пятницу,
потом суббота... эти два дня не ходили. Перед Крещением больше не ходили...
(Puan’arvi — Панозеро)
Хухляки, хухляки. Я была большой охотницей (рядиться). Как отправлюсь в адьво (гостить) в Семчезеро, так по три недели там жила. Отправимся
отсюда уже на Введение или попозже, около Нового года, а в Семчезере праздник Крещения. Большая деревня была, так по 40 адьво приезжает из
Сельги — большого села, и вечером отправляемся
хухляками. Одеваемся хорошо, по-старинному. На
лицо хороший платок — ситцевый белый платок —
наденем, ну а потом... такие вот подолы женских
рубах, так начиная снизу и доверху (друг на друга)
наденем, а косы тоже в платки завяжем. Пляшем
кадриль, а не открываемся, так и ходим из дома
в дом.
Ещё в девичестве один раз были в Келдовуаре, так
я пришла вот до сих пор сырая, отец ругает, ругает,
мы молчим, а мать говорит: «Не ругайся, раз мода
такая, пусть они, девушки, гуляют». Я оделась тогда парнем, надела мужицкие штаны, рубаху навыпуск, сюда надела хороший ремень, сюда — галстук,
большой стала, здоровой. Другой раз пошли к Окулине, она на печи лежит, я лезу её обнимать, носом
тереться, а не открываюсь. Говорит, мало от мужа,
от Микки (ласк) получаю, а я ведь девушка... да так
и не узнали, кто мы такие, поплясали, да (и всё),
приходим домой, смеёмся — нас не узнали.
(Čobene — Чёбино)
Сюндю слушают в промежутке между Рождеством
(Rostuo) и Крещением (Vieristä). Мама наша рассказывала: однажды, когда они отправились слушать
Сюндю, братья с ней были, братья и братаны. Говорят, надо взять коровью шкуру и сидеть на той
стороне, где шерсть, а только невыделанную шкуру
надо (взять). А другой стороной положить на снег.
Мы, говорит, взяли эту шкуру и пошли Сюндю слушать. Пошли, говорит, туда, к ригам, сидим на ней,
взяли одеяло, чтобы накрыться с головой, чтобы не
замёрзнуть. А там, значит, слушают, с какой стороны приближается путник, так с той стороны придут и женихи (или невесты). Кому откуда слышится.
Тут один слово взял (сел слушать), а я (значит) слушаю после тебя в другую смену...
Вот однажды я пошла утром (гадать), ну надо идти,
мама говорит. Утром ведь пекут блины, и через
блин в окно избы смотрят, значит, что в избе видно, появится ли кто-нибудь. Если покажется ктонибудь мужского рода, значит, женихи придут (свататься в этом году).
Кухляки ходили, маскированные, какой-нибудь
мужик оденется в женскую одежду, а баба наденет
мужскую, наряжаются... или раньше ведь были такие — ткали узорчатые станушки, их наденут много
штук друг на друга, кто полотенец на пояс навяжет,
кто чего. На лицо надевают платок, а потом второй
платок или шапку надевают сверху. Ещё делали из
берёсты или бумаги такие маски, парни носили эти
маски, ведь бывали в Петрозаводске, и в те старые
времена привозили оттуда медвежьи головы да всё
такое — для парней, девицы их не надевали.
Кухляки, они голос не показывали, у них, у кого
были гармошки — для себя (гармонисты) привозили оттуда гармони — так тогда играют и пляшут,
а петь не пели кухляки эти, ведь споёшь, так по
голосу узнают, а они неузнанными (хотят остаться). Придут, попляшут, сыграют, да. Ну, у кого-то
(дома) ещё чаю вскипятят, чай там пьют, немного
фату приподнимут снизу... Деревня большая, пока
пройдут всю, уже снова начинают. Вечерами ходили, иногда и днём ходили, а больше вечерами, около шести да семи часов.
(Jängärvi — Янгозеро)

А в нашей деревне Сондалы, когда ходили кухляками, то коза была такая, рогожа была надета. А была
голова сделана как козья, большая, и был у неё
деревянный язык. Верёвочка была к этому языку привязана, [к голове] рогожа была приделана,
а там, в рогоже — мужик. Идёт, планка деревянная
была здесь приделана, козу держит над собой. Как
наклонит, так рот (у козы) открывается. Буханками хлеб «съедает» [с воронцов берёт], десятками
буханок забирала хлеба. Другим мужикам в мешок передаёт этот, который в рогоже сидит. Такая
была коза, сделана ещё в прежние времена, а позже
уже не стали [«козой» ходить]. Говорят, интересная,
вредная была. Как за верёвку пойдёт щёлкать... Может быть, и лошадиная голова была, из кожи сделанная, наверно.
(Šuonnal — Сондалы)
Во время Святок одевались ряжеными, кегри, пугали детей и одевались ряженые, приходили на
бесёду и очень хорошо танцевали. Одевались повсякому: парнями и девушками.
(Halla — Морозовка)
В Святки ночью девушки идут к ржаному стогу,
убирают руки за спину и осторожно зубами вытягивают из стога соломинку. Если соломинка окажется с колосом, то вытянувшая её девушка выйдет
замуж за богатого мужчину, с домом и хозяйством.
А если соломинка будет без колоса, то девушка
выйдет замуж за бедняка, у которого нет дома.
(Salmi — Салми)
В Святки на сковороду клали камень, взятый с каменки в бане. В сковороду наливали воду, под камнем зажигали пучок льняного волокна, потом сверху
клали перевёрнутый вверх дном горшок. Если вода
издавала звук, как при кипении, то свекровь будет сварливая; если из-под горшка ничего не было
слышно, свекровь будет покладистая, добрая.
(Salmi — Салми)

Женщину заставляют ворчать: на середину сковороды в воду кладут камень, сковорода стоит на
полу. На камень кладут льняное волокно, поджигают, сверху [горящее волокно] закрывают горшком
из-под молока. Вода бурлит, говорят: «Свекровь,
чертяка, ворчит, плохая свекровь у меня будет».
Огонь засосёт воду внутрь горшка, сковорода станет сухая. Кому не достанется плохая свекровь,
у той вода не бурлит, только побулькивает и потом
назад выплёскивается.
(Suojärvi — Суоярви)
Корову доят: на пол под сковороду кладут ржаную
солому, сами встают на солому. Под сковородой лежит камень, сковорода наклонена; вода собралась
на одном краю. Стоят с этой стороны напротив
камня. Потом по два раза повернёшь солому, к себе
тянешь, как будто корову доишь, мокрой щепотью
солому вытаскиваешь. У кого будет корова, то вода
кипит и солома движется (солома сотрясает сковороду, из-за дрожания и вода кипит). У кого не будет
коровы, у того солома не визжит и вода не кипит
в сковороде.
(Suojärvi — Суоярви)
В Святки «жгут ель»: в щель в полу втыкают тонкую
лучину, сверху кладут клочок кудели. Поджигают
снизу. Огонь поднимается кверху. В какую сторону
упадёт ель, оттуда муж будет. А если не упадёт, до
углей сгорит, то не будет мужа, в старых девах останешься.
(Suojärvi — Суоярви)
На Святках гадают на жениха: «жгут ель»
(korbikuusi — ель, растущая в глухом лесу, высокая, с редкими ветками). Тонкую щепочку втыкают
в щель в полу, на конец накручивают немного кудели, поджигают, она горит; в какую сторону упадёт,
туда девушка и замуж выйдет; а у которой никуда
не упадёт, прямо останется уголёк стоять, та девушка старой девой останется.
(Siämärvi — Сямозеро)

Потом девицы ещё пойдут и если найдут хоть какие
сани, вытолкают их (под горку) и обрежут завёртки
на них (завёртками — берёзовыми вицами крепятся к саням копылья и оглобли. — Прим. сост.).
Пусть мужик новые утром поставит, как проснётся.
В Семчезере, там сани во дворах стояли, как столкнёшь под гору, так только и видели... Поставишь их
к воротам, привяжешь, чтобы хозяева поутру не
смогли из дома выйти.
Девицы колдовали. Соберутся в избе, возьмут сороку у бабы, спрячут ленточки у сороки, положат под
блюдо. А я кладу под блюдо, под тарелку,— вторая
девушка не смотрит — ленту от косы. Значит, она
поднимает, и если сорока выпала, то замуж выйдешь в этом году. А если лента выпала, то ещё девицей побудешь.
Ещё зимой делают отпечаток [своего тела] в снегу,
просто ложатся в снег, все (руки и ноги) вытянут,
вот тебе и изображение, кувахайне. Вторая девушка помогает подняться, чтобы не испортить этот
отпечаток. Ну, утром идут смотреть. Если этот след
весь побит как будто вицами, значит, мужик будет
бить. А если не тронуто ничего, значит, хороший
мужик будет.
Ещё кладут новый (неиспользованный) веник под
подушку и зовут богосуженого-ряженого в саду гулять. Ну, тогда во сне привидится, придёт жених
этот.
(Suvipiä — Мяндусельга)
/У вас там, в Койвуниеми, загадывали загадки? /
Было, было, загадывали. Была бабка, так она загадывала: «Ну-ка, отгадайте, дети, что это? Два волосистых друг против друга?»
/А что это? /
Это глаза, ресницы друг на дружке, ну. А было у неё
ещё погоди-ка, вот не вспомню: «Четверо мужчин
под одной шапкой стоят?»
/ Стол, это стол./
Четверо мужчин... Это будет уже хулиганская.
/ Говори, говори./
Четыре человека [мужика] в одно отверстие мочатся.


/ Корову доят в подойник./
Ну, это бабка говорит: «Отгадайте, дети, знаете ли
вы, что это такое?» А мы, дети, думаем, думаем, что
это, что это? Не знаем, что это...
/А в какое время загадывали? Вечером, утром? /
Вечером. Бабка к нам придёт, а мы в жмурки играем. В жмурки — глаза завяжем и ловим, друг друга
ловим. Это у нас были жмурки. Друг друга ловим.
Кого поймаешь, тот и ищет, и водит. Ему опять глаза завяжут.
Бабка к нам приходит, мы опять к ней: «Бабушка,
расскажи нам сказку». Она давай сказки сказывать.
Она очень много знала сказок.
/ Не было ли у вас такого — если не отгадаешь несколько загадок, то отправляют... Куда отправляют? /
Это было уже позже, когда мы были больше, это уже
старших детей отправляют. Пошлют что-нибудь
принести...
/А не отправляли в «Хуйкколя»? /
Про это я не слыхала... Отправляли ещё иногда...
Ну, работу давали какую-нибудь, если не отгадаешь.
/А по стене лбом не водили? /
Ой, было это, было, было. Как не отгадаешь, а ведь
раньше были зазоры между брёвнами [обоев тогда
не было], только брёвна. Говорит: «Четыре бревна
надо лбом пробороздить, прочертить». Аж лоб весь
покраснеет: тыр-тыр-тыр. Было, это было.
/А какие ещё были наказания? /
Других наказаний я не помню... Было ещё, было...
Говорит: «Три раза вокруг избы, либо пять раз, на
одной ноге проскакать». Аж душа в пятки... Прыгаешь, прыгаешь, прыгаешь, пока эту норму не сделаешь, вторую ногу опускать нельзя, на одной ноге
всё прыгаешь.
/А в печную трубу ничего не выкрикивали или голову не просовывали? /
Нет, этого... Было, было, это было, в трубу кричали.
Только не помню, что кричали. Но это было. Только я не кричала ни разу. А стену лбом «бороздила»
и на одной ноге скакала...

Одна девушка там слушала, как ужин съели, она накрыла голову скатертью и залезла под стол слушать.
Слушала, слушала, так ей принёс шашку, какие
у солдат бывают. Её любимый был солдатом. Она
вышла, потом прожила немного, вернулся её любимый и взял её замуж. И живут они в любви. Жена
как полезла в сундук, так муж и заметил, что в ящике сундука лежит шашка, и спрашивает:
— Что это за шашка у тебя?
А молодуха говорит:
— Был же ты солдатом, так я слушала Сюндю, и мне
принесли шашку.
Тут муж взял эту шашку и жене голову отрубил, говорит:
— Из-за тебя мне пришлось волочиться, когда у меня
черти забрали шашку, когда я часовым был.
(Piži — Обжа)
Девушку никто не сватает. Девушке уже двадцать
лет. Она расстроена и думает: мне надо найти
кого-нибудь, хорошего человека. Не мог бы он мне
сделать доброе дело, лемби поднять? Посоветовали
ей человека, который умеет лемби поднимать. Девушка пошла к ней и говорит: «Сделай мне доброе
дело, не можешь ли лемби поднять». Та отвечает:
«Могу, приходи утром до восхода солнца ко мне».
Она утром пошла к ней и постучала под окном. Та
женщина проснулась, услышала стук и пошла, обула чёботы, надела шубу, в руку взяла горшок, в другую — топор, и выходит на улицу к девушке. Говорит девушке: «Пойдём со мной на берег!» Женщина
впереди, девушка вслед за ней. И пошли к прорубям. Женщина топором открыла три проруби, из
трёх прорубей зачерпнула горшком воды. Говорит
девушке: «Разденься догола и пойдём на росстани,
вон туда». Пришли на росстани с женщиной, она
девушку поставила, девушка одежду сняла и рубаху
тоже. Дала ей женщина трижды отпить из горшка,
и всю воду из горшка ей на голову вылила, чтобы
по телу стекло. Потом велела девушке надеть чистую рубаху, одеться и пойти домой.

 

miksikin ja naamioitiin itsensä, mikä biessakši, mikä
ruumihiksi. Kyllä myö varazimma lujasti. Välin kulkivat ”hääkulkueina” — sulhanen, da moržian da
pat’vaška. Aina kuin taloon tulivat, niin kyžyttiin lupa,
suapiko hyö bläššie ja ainahan ne lupasi. Kadrilli kizattiin ja jatkettiin sitten seuraavaan taloon. Kylla akoilla
oli arvaamista — kuka ken oli. Kun olivat kaikki naamioineet itsensa...
<...> Väliin kulkivat hauda-saattueina. Oli luaittu grobu, sitä vejettiin čunalla. Ja grobu kannettiin perttiin,
ja sitte ne pajattivat kuolinpajuja. Vain kyllä meita poikasia varautti...
Kun miekin jo aloin olla yli 10 vuuven vanha, niin silloin olin jo rohkiembi. Väliin kuin nägimä tuhmannäköisiä huhl’akkoja, niin silloin druazittima seuraavaan
tapaan: ”Huhl’ai, bahl’ai, staaroi starikka, gorbaatoi
mužikka”. Kyllä monet kerrat saimme pingota pagoon.
Valiin kuin kiini saivat, tavoittivat huhl’akat, kylla lunda sai — työnsivät paidan ja pukšut täyteen.
Väliin kulkivat isoina laumoina, oli noin kymmeniä
henkiä huhl’akkoja, ja kulettivat elavia skotinoida mukana. Oliba joskus suuri häkki, ja toisin aijoin oli bokkoja, ja milloin mitäkin.
(Степанова, 2000, с. 265–266)
A iel’l’ä vet’ oli bes’oodat meil’ä. Bes’oodat ogromatnoit. S’v’atk oli, čuudiečettii, kaiken luaduu čuudittii.
I kuolieda tuuvah i, čuudiečii, kondien tuuvah i, hebozen tuuvah, bes’oodaa. I kaikešta volos’t’ista hypätää.
Čuudozin rahvaš ka kaččomah. Meil’ä čuudiečettii. Ka
tuloo s’v’atki kakši n’ed’elie kaikki hypel’l’ää čuudozin.
I tuuvahhena pappiloi tuuvah. I Ivan Čubit’ tuuvah, še
Ivan Čumič istuu da ”Ivan Čumič, za što šumiš?” ”Da
ženitse hoču”. Tuuvaa t’yt’ön hänen luo. ”Fuu, nos
krivoi, n’e hoču s et’im ja. Fuu, n’e hoču s et’im”. Etu
provod’at, drugu pr’ivedut. ”Nu, Ivan Čumič, vot d’efka
kaka horoša, evo t’it’ki bol’šï”. N’än’n’it šuuret oo.
”N’än’n’it šuuret, kačokko, vedi. Hyvä t’yt’t’ö on, pid’ää
ottua”. ”Fuu, n’et, n’e nade. Eep pie, eep pie miula
t’äd’ä t’yt’t’yä. T’ämä t’yt’t’ö kač oo. N’en’äg on vier’in
t’äl’l’ä t’yt’öl’l’ä, eep pie”. Da kaikki t’yt’öt kohendaa
ka, tuot hänel’l’yö, hän istuu da šumjuu, šuorieččen
pakšušti. Ivan Čumič, ni ka še čuarieččoo, valiččoo, jo
tuloo ostuatko t’yt’t’ö. T’ämän ottaa vain jo mučokši
Ivan Čumič. Ka čudieččoo, mie čuudimma, mie hyppelii. Mie ka jo olim muččona, ka t’iel’ä jo olii. Jo oli Miša
šuadu. A min mužikka že miula vet’ hyppeli män’t’ie
mis’s’ä šiel’ä. Šie kuulit naverno? Šaneli hiän naverno.
Monin vuožiin, monin vuožii hyppeli. A mie ka t’äš. Da
jo oli Miša šuadu. A ukko skokahtah kiugualda, ka diedo. ”Mänee, muččo, kakkarua paistamaah”. Mie s’ečas
luapot’it kengii. Pahaa saraaffanan piel’l’ä panee. Pahaa sorokkaa šivoo pieh, i rieht’il’än otaa, kattilaa
tuhkua hämennää. Otaa rieht’il’ää, i l’ähen bes’oodua
myöt’, hyppiemäh, kakkarua paistamaa. Vain oven
avuan, rieht’il’äh ku bamahutan: ”Oi kakkaran paistai
aštuu, oi, kakkaran paist”. ”Kačo polviloilla kakkarua
paissan, kačo polviloi”. Pakotaa: ”Miula, miula pid’ää,
miula”. ”S’ečas kaikill annaa, s’ečas kaikilla”.
A yks’ oli tullun upolnomočennoi t’äštä raijonašta. A
mie varajin hänel’l’ä kakkarua ž andua, što mieš on,
kuin to načal’nikka ni, n’eudobno. Da, a hiän i šanoo:
”A mid’ä šie kaikill annoit kakkarat, miul et andan kakkarua”. Mie šanon: ”Mie en ruoht’in s’iul andua, što
varajin, što šie et ota kakkarua miulda”. ”Otan, otan,
otan, pane, pane t’ää miula štan’, pane kakkara”. Mie i
t’äl’l’ä kakkaran panin štanii.
— A min’t’ää ”paissetaa kakkarua?
Ka čuudieččie pid’ää. Čuudieččie, ka čuudoz’in, ka
šuoriečemma ka čuudoz’in da ka kakkarua, ka tuhkua
hämmennät kattilaa da vain ka, trriii, tri-i-i-i. T’ämä
že kooža kakkarua paissoit rieht’il’ä že čirajaa, ka krii.
Ka kakkarua, ka mie šuvaičin, mie šuvaičin čuudie ni,
män’t’ie kuin.
(Рягоев, 1980, с. 198–199)
Sithäi Synnynmoanaigah ylen äijäl kävväh smuutil.
— Nu, kerro si.
— Da, smuutil kävväh velli. Ennevahnas velli ylen äijäl
käydih smuutil. Joukot kerävytäh, šuoritah sobih, akat
šuoritah, akat šuoritah toiči mužikkoin sobih libo pannah turkit muuri. Silmät peitetäh. Sit kerävytäh toiči
joukot. Sit mennäh taloih, sit talois sie pläšitäh, pajatetah. Kudamas talois hyvin pietäh, sit ei nimidä sporita.

A kudamas talois vie čakatanneh da laskieta ei, sit toiči
vie tullah vie tuvvah tuhkoa. Da sit iče pläšnee työtäh,
iče vai tuhkoa ripoitetah lattiel. Se muudo daaže nečie
Ven’al on, Sviril. Suomen aigah ven’alaizet gu tuldih,
sit raukku hyö ylen äijäl, sit rauku laitah hebot. Hebot laittah, moizet hebot ramkois, sinne rahvasjoukko,
heboloin kel. Sit mennäh taloih, sit pläšitäh, pläšitäh,
toizeh mennäh, erästy, ottau vie komšaizen sie kereäy
syömisty. Santah što, andakkoa, sit komšat vie pevostu
da syömisty kerätäh. Annetah smuutil. Smuutil vroode
on andoa hyvä. A kudamal taloih laskieta ei smuutii,
sit midätahto poakoštitah, libo pino koatah, libo vereät
salvatah, libo truba salvatah. No.
(Лавонен, Степанова, Тимонен, Угриайнен зап. в 1991 г. от
Сергеевой Н.И., ФА, 3265/65)
Rastavan da Vieristän välil käydih smuutannu taloloi
myö. Kylän nuoret kerävyttih yhteh da šuorivuttih
muga, ku niidy ei tundiettas, tytöt brihoikse, brihat
tyttölöikse. Kentah astui ies talolois kyzymäs: ”Suago taloih tulla gošt’ua?” Ku annettih luba, sit mendih
pertih. Ku lienne olluh soittaigi keral, sit vähäzen tansittih da sit mendih toizeh taloih. Ku lienne ižändät
kyzytty midä, ga enimytteh opittih muuttua iäni da
paginluadu, ku ei vai tundiettas.
(Hautala, 1982, s. 419)
Smuutat kulgiettih sv’atkien aigua. Nuoret brihat da
tytöt käveltih taloloi myö šuorivunnuot konzu kuigi,
konzugo čiganoikse, uuhekse da sen tabazikse. Soitto
oli keral, sil soitettih, konzu taloih tuldih, da tansittih. Taloispäi tarittih čuajuu libo vuassua. Smuuttoi ei
suannuh koskie. Hos veriviholline taloih olis tulluh, ga
sendäh ruohti smuutannu mennä, sendäh gu smuuttu
oli rauhoitettu olendo. Monet mendih smuutinnu sobimah vahnoi vihoi susiedoih.
(Hautala, 1982, s. 419)

Myökin kävelimmä, meillän šanottih gul’ašnikka...
suorizimma mie, Viktor, tuo Hipan Anni, siitä oli Kokko Anni vielä elossa silloin, Jennu i viijen myö lähemmä, sillä Kokon Annilla vielä panemma poduškan tänne, jotta sillä on gorba, da turkki murnin päin. A ku hän
käveli (gul’ašnikkana) jo hän oli kuuškymmentä vuotta lisän kera. Myö panemma ne, kellä on mitä semmoni tyylin’e šilmille, jotta ei huomata. Šuoriemma, jotta
mitä vuatetta on, ne pannah vielä murnin päin piällä,
ta toisien vuatteita, no ni siitä mänemmä vielä kylyä
pitkin...
A myö ku lähemmä, niin... panemma kannuzen tähä,
sivomma.../ Maitokannun? / No, maitokannun sen panet tähä (selän tuakše), no. Šiitä kun mänemmä taloh,
sielä pl’äššimmä, pl’äššimmä kaikki, no iändä myö
emmä jiävi, emmä laula, emmäkä mitä, ni meillä šiitä
šiihi kannuh ken mitäki panou, siitä kun sieldä lähemmä, aino tulemma meillä, panemma teen lämmitä, no,
siitä juomma yöllä šiitä vielä (nauraa)./Illallako käveldih? /Illalla myö läksimä aina, myö kun olemma liävän
ruatan, illaistan, šiitä lähemmä.
/ No, kuinka monta joukkuo oli? / Myö erähän kerran
ku kävelimmä, meitä oli viizi hengie, a myö vain talosta kerkiemmä vyidie, jo toized gul’ašnikat männäh uuvellah šiihi taloh./ Oliko joukossa kolme — viizi henkie? / No, no.../ Oliko i kymmenen henkie? / Ei, niin
šuurda joukkuo ei ollun.
/ Otettihko pualikat käteh? / Ka, oli... myö ku kävelimmä, ni Annid nuo otettih, Kokon Anni dai Hipan Anni,
siitä koputtelet vielä./ Mitäpä muilla oli? / Kolikka, kolikka, millä jalkoja pyyhitty... jotta ken ruvennou, jotta
väkizin kaččomah, ni sitä käzie vašše huutuo./Golikalla? /Golikalla, da sillä, keppilöillä... Gul’ašnikkuo ei
šua koškie./ No, milloinpa tämä kaikki on ollut? / Ka, se
oli jo... kuuškymmendäyksi vuozi, da ne vuuvet oltih...
(Конкка, 2003а, с. 401–402).
Sv’atkoin välil kävelläh brihat tyttötaloloin kylyn
päččilöi murendelemas, kylyn ikkunoi, riihen ahtostu
sordamas, tervupuččii vahniman kylän tytön pihah vedämäs. Hevon regilöi da muidu brujii vedelläh pitkin
kyliä ižändän tiedämätä, da ylen äijy muidu piendy
pahua kävelläh nuoret brihat ruadamas. Da kävelläh
monet tytötgi niidy samoi pahoi ruadamas.
(Hautala, 1982, s. 420)
Synnynmoanaigah zamečaittih, štobi ylen äijäl ei lomista, ei kolloa. Midä enämbäl kollanet da lomizet, se
elaigu roiteh tože... roih midätahto lomuu, toroa libo
midä. Synnynmoanaigu starajutsa hil’l’embäh eleä. No.
Da vie ylen äijäl sanotah — ylen on vessely da komizet
da lomizet, ni Synny ei sinä peän kuulu. Syndyy tahtonen kuunella, sit pidäy sinä peän olla hil’l’ah. Eiga
Syndy ei kuulu.
(Лавонен, Степанова, Тимонен, Угриайнен зап. в 1991 г. от
Сергеевой Н.И., ФА, 3265/74)
Syndy kuuluu, ku sv’atkat on nygöi.
(СКЯ ливв, с. 354)
Sv’atkoina kuunnellah, ka hot’ kylyn potokan alla rikkazilla.
(СКЯ тв, с. 260)
Kun kuulunou jotta vil’l’oja kuatah, niin še tulou hyvä
vuoši.
(KKS, VI, s. 626)
Sv’atka-aigah tоko kuuneldih, kuuneldih i kylylöidä
myöt’ käveldih. Männäh kylystä rikkazet pyyhitäh da
pihalla otetah da ka šiine kuunellah, midä kuuluu. Kellä kuuluu, kellä ei kuulu. Ka. Kellä midägi.
(Пунжина зап. в 1970 г. от Лисицыной Е.Ф., ФА, 1592/9)
Nuoret nainduijäs olijat neidizet kävväh sv’atkoin välil
kolmen tien šuaras puolenyön aigah karvaine lehmännahku al da lammasnahku korvil peitonnu kuundelemas. Ku kuulunou aižukellon iäni, sit sinä talvel tulou
naimizih menendy da sulhazet. A ku ei kuulune, sit ei
sinä talven ole ni tieduo sulhazis.
(Hautala, 1982, s. 424)

Mändih kylyh, šinne kylyh, a brihat šuadih tietä, što
männäh kylyh šinne kuundelemah i ikkunazesta
kät’t’ä čökätäh, kellä midä andau, pal’l’aštago kättä ali
midä. A šielä udalat brihat. Yhellä ka näin turkinnenä i
ando: o-o-o, miula lieu bohatta šulahane, on karvakaš.
Da, toine kiän čökkäi: i miula lieu bohatta, karvakaš,
turkin polanke, ka n’äin kuottelou kät’t’ä. Kolmaš
čökkäi, kolmannella hfatittih, že karavulua rubei ravajamah, pöllässyttih, kaikin lähtei, nasuli tytöldä i kiän
laškei. I tyttö pölläšty.
(Пунжина зап. в 1970 г. от Лисицыной Е.Ф., ФА, 1592/9)
Sv’atkois vedeh kačotah.
(СКЯ ливв, с. 354)
Kuundelemah käydih rugehilla, missä oraš on lumella.
(СКЯ тв, с. 243)
Vahnah aigah tytöt käydih Rastavan da Vieristän välil soba korvis kaivonkannel kuundelemas sulhazien
tulendua. Ku kaivospäi kuului kellozien helizendy, sit
piäzi miehele vuvven aigua. A ku ei kuulunuh, sit ei
olluh ni toivuo sulhazis.
(Hautala, 1982, s. 424)
Dorogoi l’eikkomaa käyd’ii. Koz’oloi kučuttii. Käyvvää
kahen, kolmen n’eiččyöt. Yksi l’eikkuau, toini kyzyy:
”Mid’ä l’eikkuat? Dorogua.— Miksi? — Koz’oloilla”.
Zavod’itaa stolan iestä, kai t’ämä l’eikataa, l’eikataa,
l’eikataa pihalla šua dai pihalla, dai dorogalla, dai dorogoih sin t’iešuaralla šua... Otetaa kirvez libo vikate
käd’ee, i piird’el’öy...
(Конкка, 1980, с. 111)
Rastavan da Vieristän välil kävväh kuundelemas riihen kynnyksen al. Ku jyvät šolistah, bohattuu, leivän
kel eläy, ku ollen iänen kuulou, jiäy köyhäkse.
(Hautala, 1982, s. 424)

Sv’atkoin välil otetah pyhkityt topat pertin čupuspäi,
mennäh kolmen tien šuarah, piirtäh veičel juno ymbäri da sen sydämeh pannah topat muah. Sit painetah
očču niidy toppii vaste da ruvetah kuundelemah.
(Hautala, 1982, s. 424)
Čikko k oli vanhembi, hyö l’ähet’t’ii koiroa haukuttamaa. Kaššettii päret’t’ä sinne avandoo. Päried n’e poltettii svičassa pert’issä, dani hiil’et yskää da l’ähet’t’ii.
Män’n’ää pellon peäh da t’iešoaroilla. Monella
t’iešoaralla män’n’ää, vierrää kumoallaa, hiil’et alla, iče
vierrää siih peäl’l’ä. ”Haukuž, haukuš, koiraženi, talon
pojan tanhuzilla, praudoa miula hauku”. Miula ku
haukku harvazee. Vanha koira. Vanha zenihhä i rod’ii.
(Конкка, 1980, с. 107)
Rastavan da Vieristän välizenny aijannu tytöt käydih
kuundelemas ikkunan al, sanoi ottamas. Ku kuultih
hyviä, tuli parembi oza, ku huonuo sanua, paha oza.
(Hautala, 1982, s. 424)
Rastavan da uvvenvuvven välil mennäh kudamahtahto taloih, kus on enämbi rahvastu, ajatellah kenentahto paginat ičelleh tapahtujakse, da pannah mustoh,
midä se sanou. Sit voi tulijoi dieloloi arvata.
(Hautala, 1982, s. 424)
I ikkunan alla kävel’dii sanua otattamaa en’n’e.
Män’n’ää, vot, lähet’ää n’eiččyöt kahen libo kolmen.
Yksi sanou: ”Mie otan tuon sanat”, što sen hengen sanat”. A toine sanou: ”A mie l’ähen, t’ämän hengen otan
sanat”. No, vot ken kenen sanat ottau, mid’ä pagizou
pert’issä se hengi, sid’ä miula lienou. N’e kudamad
l’ähet’ää kuundelomaa, ga n’e t’ied’äy, kussa talossa
on ked’ä eläjiä. Yksi, sanotaa, n’eičyt kuundeli sanua.
A mänd’ii sinne, ga niät lasta oli, siid’ä, no ga se i sanou emän’d’ä: ”Oi jo, sanou, t’äd’ä kummua, dai biessa
l’ykkäi miulai t’ämän verran lasta!” A se n’eičyt sanou:
”T’fu! T’ämän olizin t’ied’än, en oliz hänen sanoja
ottan. Miula lienou lasta äijä”. Ni sanou, jäl’gee mänin
miehel’l’ä, niin rod’ii lasta miula äijä...
(Конкка, 1980, с. 111)
Talvella lieu Vasilein aigah sv’atka-aiga, lähet šie
yhen ikkunalla, kuundelemah. Pidäy šuaha tietä: midä
miula ielleh päit’ lieu. Šielä talošša ruvetah pagizemah,
otat šie paginat. Paginat otat, hyviä paissah, hyviä šiul
i lieu, a pahua paissah, pahua šie rubiet i vuottamah.
I tämä sv’atka-aiga mänöy kakši nedelie. Sv’atka-aiga
tämä... männäh kuundelemah, kuundelemah männäh
peldoh. Peldoh männäh, šielä kuuluu, ken miehellä
mänöy, šielä rubieu kellozilla ajamah, a ježeli ei mäne
miehellä ili kuolou, nin humšahtau grobu.
(Пунжина, Семёнова зап. в 1966 г. от Сухичевой И.Н., ФА,
683/5)
Sv’atka-aigah gadaijah, gadaijah. Männäh kylyh, kylyn pyyhitäh, a rikkazet ne otetah tuuvah potokan alla
pannah. Jalloilla šeizauvutah ših dai kuunellah, missä
päit’en paissah. Missä päit’ lienen miehellä, šielä päit
ruvetah pagizemah i laulamah. Missä päit’ mie miehellä olen, šielä päin briha laulo, rikkazilla šeizoin nin, i
svistaičči. Mie niin i šanoin što missä päin mie lienen,
šielä päin i laulakkah.
Briha kuundelemašša oli, sluužibah hänellä pidi männä, nin ambu. Otettaneh miun sluužimah, nin ambukkah, nin vähäzeldi edizeh ambu. A šidä šanou: ”Midä
žaleičet porohua, taigua enämmäldi!” Nin ves’ma äijäldi ambu. Šidä oli zirkaloh kaččomašša šinä že ildana.
Zirkaloh mändih kaččomah, nin ištuu ves’ma jo hyvissä kartussiloissa piisari stolan tagana, hänellä že i nägyy. Tuli kodih dai šanou: nu tua kartussi kuin liennöy
sluužibašša, nin lieu ves’ma šoma kartussi. I piisarina
i oli sluužibassa. Hänellä ves’ma hyviin kuulu nagole.
Kuulu i nägy.
(Пунжина, Семенова зап. в 1966 г. от Сухичевой И.Н., ФА,
683/5)
A oli šaneldih i niin: paniin vihkon pielukših. Tuašen
i tulou miula ovešta, ovešta tulou, a mie i rubien ravajamah: ken ollou tulou! Šidä mäniin, ovet mie
bluaslovenjanke paniin, nin tuaš ikkunalla i tuli,
šanou: ”Ota kodiniеkakši!”
(Пунжина, Семенова зап. в 1966 г. от Сухичевой И.Н., ФА,
683/5)
— Mibo Veändöi on?
— Veändöi se on Voasil’l’aspäi, vuota kačon kniigas.
Synnynmoanaigu zavodih... G olis meijän deädin ga.
No, kyzykkeä deädinäl. Sit vie opredel’onnoi aigu, se
on saamoi sil’noi aigu. Sit net unet primetoijah. Net
unet primetoijah. Nu vot sit tože unes ozutah, midä
sie undu näit. Nähnet gu kondiedu, sit znaačit zenihy...
Kondiedu gu nähtäneh, sil pyhäkeskel, znaačit, menöy
miehel. Ženihy gu kondiennu gu tullou, se on znaačit
ženihy bohattu da hyvä, taloin mužikku se roiteh. Se
on hyvä nečidägoi ženihy. A erähäl tulou ženihy hukannu. Kudamal hukannu tullou, kačo iče, eule hyvä, jo
elaigu roih ei moine ku kondien kel.
— Se unis se tulou?
— Hukannu ku tulou, se roiteh jo, moožet keyhembäine, moožet roiteh häi viinanjuoju. Eule se... Hukku on
pahembi. Kel kui tulou.
— Kondii on parembi?
— Kondii on parembi, da.
— Voibo häi muitennu tulla?
— Voibo, voibo, bošinnu voibo tulla. Bošinnu. Nevestat
tullah, nevestat tullah lambahannu sie ženihäl unes
lambahannu. Kel minne tulou.
— A vai neidizet mennäh kuundelemah, vai mennähgi
brihat?
— Ga dai brihat kävväh. Brihat dai nevestat. Toiči mennäh yhtes joukolleh. Akat raskažittih muga.
— Daigo sinä näit?
— Näin. Vot minä näin, minä näin minul uni andoi kätty. Minä näin, konzu minä miehel menin, jälgimästy
vuvven. Minä vorožila i Synnynmuanaigah. Vorožila.
Minä lain sillan.
— Kuibo lait?
— Synnynmoanaigu gu roih, voibi vihkoine panna
peänpohjih. Kuz, znaačit... Muga pannah... En pannuh
sildoa, a minä vihkoizen loajin. Vihkoizen panin peänpohjih. Znaačit: kunna minä miehel mennen, sit ozuta
se uni, znaačit. Što sih talois vihkoizen kel, sit sen
taloin dolžnaa ozuttoa da emändyksii. Nu minä vihkoizen panin, ga huondeksel nouzin, iče duumaičin:
nado že vihkoizen panin, unis nimidä en nähnyh. A
undu näin yksikai. A en maltanuh sidä arvata vot. Yöl,
jo vroode unis vstreetimmos minä vot minun ukon
sizären kel. Minun ukon sizären kel vstreetimmokseh.
Häin oli minun podruuga. Iče sanoin, minä sanon:
”Nadož la, unis la mennyt yön näin Ved’oin Ol’oa.” Rodih: hänen kel vstreetimmokseh, a häin kävelöv, hänel on kul’kaine, häin minul andau kul’kaizen. Sanou:
”Nina, sanou,— na, minä sinul annan, sanou, Mikkeljärven ahvenistu.” Minä sen kul’kaizen ahvenizien kel.
Sen minä unis näin. Iče duumaičen: hospodi, midä Ol’a
andoi ahvenistu, Mikkeljärven ahvenistu? A midä hänel minä annan. Minä hänel... Minä sanon: ”Ga, Ol’a,
minä nygöi nämät ahvenizet otan, ga minä sinul annan Ved’amoan särgisty.” Tilah hänel annoin särgie. I
minä undu en arvannuh, kuni en vai miehel mennyh.
Miehel gu menin, sit minul juuhtui Mikkeljärven, kačo,
minul... Lamminsellän, lamminselläizet Mikkeljärven
kaloa soahah. Ol’a minul andoi Mikkeljärven ahvenistu, a minä hänel annoin Vid’onan särgisty. Häi meni
Vid’d’onal miehel, a minä menin Lamminselläl Mikkelän ahvenistu syömäh. Miehel menin, sit juhtui uni
mieleh. Kačo, uni kätty andoi. Da. Häi meni Vid’d’anan
särgisty syömäh. Minul tuli ukko kuivannu kalannu.
— Kuivannu kalannu?
— Da. Kel tottu, sanotah, ... tulou hämähäkki, kel kui,
sanotah ženihy tulou. Unis. Se Veändöin aigah.
— A mikse kuivannu kalannu tuli?
— A sidä en tiije, sit kuivаnnu kalannu, vot sidä en voi
merkitä, mikse häin kuivannu kalannu häi. A minul tuli
ukko kuivannu kalannu. Iče duumaičin: näigo, unis nimidä en nähnyh ženiheä... A ženihy, kačo, kui ozuttih.
— A vot Veändöi, viehäi on kezäl Veändöi?
— Kezäl on Veändöi Iivananpäivän Pedruspeän Veändöi.
— Iivananpäivän i Pedrunpäivän väli — Veändöi.
— Da, da, se on Veändöi.
— I talvel on Veändöi?
— Talvel Synnynmoanaigah, se on... dai Veändöi.
— Ongo pitky aigu? Ongo nedäli? Vai kaksi vai puuli vai...
— En tiije, ollougo nedäli vai enämbi on, vot se vai kyzykkeä meijän deädinäl. Vot Rastavan da Voasil’l’assah —
se on... Kyzykkeä meijän deädinäl. Deädiny nenet dielot ylen hyvin tiedäy. A Synnynmoanaigu vie
prodolzaičeh.
(Лавонен, Степанова, Тимонен, Угриайнен зап. в 1991 г. от
Сергеевой Н.И., ФА, 3265/63)
Rostanile kogodutau viiž henged (liig heng pidau olda,
ei rovnoid puarad). Šiid ykš, liig heng kudain on, se
lähtes šyndyd kundelmaa pertis piäi ottau šiižman.
Šiižmal se liig miež kierdau ymbäri arttelis, šiid iče
šiižmanke vierou heile keskee, a kai šilmäd pandau
umbee, kumadi vierdau i vaikastutau. Šiid kodvaine
oldau vaikkani. Kudamas kyläs i kudamas taluos lienou svuad’b, kuuluškadau, heläidaškadau porokel. Šiid
i hebuoil ajetau, kudamas čuras piäi i kudamaa taluohe, šiid taluois sen talven lienou svuad’b. I it’k kuuluu
šiid taluois i pajo, a toižes taluos, kudamas kuuluu, što
vestetau midä tahto, šiid d’o šyndyn kundel’l’ad duumaitau, šiid taluos sen vuoden ken tahto kuolou.
(LKN, s. 262, Bošin kylä)
Sv’atkoin välil kerrattih ylen viärikse kaksi pelvasrihman palastu da pandih ne vezilaudazele vierekkäi. Ku
net kieryttih toine toizeh, sit silloi tuli niis puaru, kenen nimile net rihmat nimitettih, a ku langat ei kierytty yhteh, sit parastu oli sen brihan kel loppie kävelendy,
ku sit ei sen parembua voinnuh tulla.
(Hautala, 1982, s. 425)
Synnyn aigah, Rastavan da Vieristän välil, nuoret
brihat da neidizet kačotah zirkalos; yhteh zirkaloh
kaččou, toine on taganpäi, da se pidäy kaččuo puolenyön aigah, da kaikkien pidäy olla hil’l’ah. Uksi pidäy
avata hurual kandupiäl, da sit nägyy tyttölöil mittuon
ukon suabi tulien vuon, a ku ruuhen nähnöy, sit kuolou
tulien vuon.
(Hautala, 1982, s. 425)

Myö erähäl’l’ä kerdoa, miuda oli vanhembi čikko
kolmie vuotta, sinne sobiralissen, joukkoo, kuuššeiččemen t’yt’t’yö, ruvetaa žirkkalošta kaččomaa.
Značit, hebozen länget tuodii pert’t’ii da žirkkalo pannaa, yksi istuotou tässä, jumaloijen alla, tukad laškou
t’yt’t’ö väl’l’äl’l’ä, no a toine, še onhän tuo meil’ä prilafkalla pertissä, siih pannaa hebozen längetten, da
siih pannaa širkkalo, no dani tuohuž virit’et’ää, ruvetaa
siid’ä kaččomaa. Eräž män’öy avoau tagakannalla oven,
značit, lugou sielä: ”Ken olled bogasuužennoi, ken olled bogar’aažennoi, tule n’yt t’ähä žirkkaloo kaččomaa”.
Kučutaa... No i hyö šiel’ä kačotaa, značit, ken ženihhä,
myt’ys’ kel’l’ä ženihhä tulou, tulougo hän yl’en siid’ä
vessel’änä, vai tulou hän hramoina, vai minä tulou,
kel’l’ä myt’yž lienöy še vašt’ineh. Siel’ä ykši ku kaččou
nii še poiž l’äht’öy n’ytten, se mänöy, toine smenakkaa, siid’ä kačotaa. Eräs kaččo, kaččo siel’ä ku ravahti
äijäl’di kaččuošša, raugahti da peä tagaa päi t’ikahti,
hän, značit pöl’l’äst’y: siel’d’ä tuodii grobu, suuree
soppii kannettii dai tuohukset ymbäri palamaa.
(Конкка, 1980, с. 108–109)
Ennevahnas sv’atkoin aigua kačottih kuus, äijygo vellie on sil brihal, kudamal tyttö menöy miehele da päinvastoi. Kaččojes jäi kuu sellän tuakse, a zirkaluo piettih
ies, muga ku kuun nägis zirkalos. Min verdu tiähtie ilmestyi kuun ymbäri zirkaloh kaččojes, sen verdu vellie
oli tytön tulijal ukol libo brihan tulijal andilahal.
(Hautala, 1982, s. 425)
Sv’atkoin välil yöl kerävytäh tytöt taloih, laskietah vyö
lattiele, sen piäle pannah leibymuruu, yksi jogahistu
tyttyö kohti da nimitetäh net. Sit laskietah kukoi lattie
le. Kenen murut se n’okkiu, net tytöt mennäh terväh
miehele, ga ei se kaikkii muruloi n’oki.
(Hautala, 1982, s. 425)
Enne sie sv’atkien aigu da neidizet yhteh sijah kerävyttih, yhteh taloih. Davaite, sanou, midätahto čuudimah.
Davaite, sanou, hos leibiä pyörittämäh. Dai ruvetah
hyö leibiä pyörittämäh. Ezmäi pannah sieglu, kui on
i piettävy, sit pannah sieglal krugloi leiby, sit sen piäl
pandih tuohus da viritettih palamah. Sit otetah da kahtei ruvetah sidä pidämäh. Kai toizet nostetah nel’l’äl
peigoil. Sieglua pietäh. Hyö sil gadaijah, čto menengo minä täl vuvvel miehel. Siit yksi sie i duumaiččou,
sanou: ku menenhäi tänävuon miehel, sit pyörikkäh
vastupäiväh. Dai sil neidizel pyöri myödypäiväh, kai
tuohuz häneh päi kikkoi dai se neidine meni sil vuvvel
miehel.
(Волкова зап. в 1936 г. от Машкиной П.Е., НА, 132/93)
Sv’atkaigah tuuvah yöllä kukon da kanan pertih. Šiidä
šivotah tytön kassanuoralla kukon jallan i kanan jallan. Kun kana vedäy, niin tyttö ei mäne miehellä; a kun
kukko vedäy, niin mänöy miehellä.
(KKN, I, s. 94)
Sv’atkoin välil azetetah vezistokan kumalleh valgien
bumuagan piäle, kudamal on venčusormus. Sit kačotah
sormukses läbi. Sit nägyy sulhaine, kudai on tulii ukko.
Sormus pidäy olla zakonan mugah miehele mennyön
naizen, muite se ei päi.
(Hautala, 1982, s. 425)
Sv’atkoin välil illal sivotah ruskei lentaine lehmän sarveh libo kellorihmah. Sit mennäh sanua virkamattah
muate, da kudai mies tulou unis sidä piästämäh, se on
sen tytön tulii ukko.
(Hautala, 1982, s. 426)
Mie olin Vierissän aigaa Jängärvessä adivoissa, jo olin
n’eičyt polnoi, no ni senin keräyd’ymä illalla, Syn’d’yö
kuundelemaa. A seukku miula oli yhenigähine, l’äkkä,
šanou, tuošša on perässä tämä ozrakego, niin hambahilla pid’äy kevosta olgie n’yhät’ä. No, mänimmä, kualoimma dai toimma ollet kodii. Tulima kod’ii,
d’iäd’inä šanou, n’ytten, šanou, pid’äy n’eiččyzie panna muate sillalla. No meijen olled n’e panou i luadiuven
päret’t’ä, sel’gäpäret’t’ä, značit pindašta luad’iu päriet.
Enžimäzen sen ku otatten randazesta. Pindapäriest’ä
luad’iu meil’ä sillan da niin siihi sillan piäl’l’ä panou
da miäd muate panou da kassan riiččiy, a kaššat panou
lukkuu, lukun riputtau tukkii. Nastojaššoin lukun riputti siihi kaššaa, a l’entta, mi on kaššaa pl’et’it’t’y, ni
sen ved’äy l’ehmäl’l’ä šarviloilla liävää. No, miäd muate panou. Nouzima huomukšella. Mid’ä n’ägijä unišša.
Emmägo t’iijä, mid’ä n’ägimä. No, miula šanou: ”Sie,
pl’eman’n’ičča, šanou, mänet t’ällä vuuvella miehel’l’ä.
Paššan l’ehmäl’l’ä sivoin kudaman l’entan, ni kušša
magai, ni sil’l’ä paikalla, šanou, ku mänin avuamaa
huomukšella, (oli), ei noššun, a siun l’entan kudamalla
sivoin, ni se oli noššun, i tuli, šanou, oven šuušša maguau, šanou, ovee kohti. I n’äin unišša, ken tahokkaa
libo koziččija rod’ietou vahna, libo ženihhäs rod’ietou
vahna”. Mie it’kemää. En oliz vierryn sil’l’ä sillalla,
k olizin smiet’t’inyn pahan unen, starikalla mänen,
engo mäne, mid’ä mie mänen starikalla. ”Ka heit’ä hoi,
gluuppa, šanou, it’end’ä, možet tulou starikka siuda
koziččomaa, a tulou nuorella”, no ni mie šina vuodena i mänin miehel’l’ä, a käveli buat’uška koziččomaa.
A ukolla oli seiččementoista vuotta.
Ratosta jauhomma jauhondakivel’l’ä. Nieglan piä ku
katkieu, ni se jiäy ratoš, perä ku katkieu. Ka joi zapassua i pannaa. No, siid’ä ku jauhondakivee laššet, ei
oo jyviä, siidä ratosta jauhot, značit en kui päräjäy se
kivi, kuin šanou Sirguo, vain šanou Van’kua, vai ked’ä.
Kui šanonouven — sir, sir, sir,— vai šanou jur, jur, jur,
n’ytten Jyrgi on, ni miula ku jyrget’t’i, ni Jyrgi i oli.
(Конкка, 1980, с. 110–111)
Otetah hebozen tanhuošt yöllä tytöt i brihat laisemman; tuuvah da šilmillä paikan šivotah, tyttö šelgäh
istuoččou. Hebone ei niä, kunne männä, mänöy hangeh i aidah i hiržitukkuloih. Kumbazen brihan pihalla
viey, šillä miehellä i lienöy. (Briha sežo voi nosta hevon
selgäh da oppie samal taval arvata, kes naibi).
(KKN, I, s. 94)
Sv’atkoin aigah kaksi neijisty pidäy vezikorenduo käzis, kolmas uvehtu suičis viettäy korendos piäliči. Ku
ubehen kabjat kosketettaneh korenduo, viettäi neidine menöy miehele.
(Hautala, 1982, s. 426)
Konzu tahtottih tiijustua tulien sulhazen nimi, pidi
Rastavoin välil kudamannutahto päivänny azettua
kaksitähkähine olgi uksen kamajan piäle. Ken miesvieras enzimäzekse tuli pertih, tytön sulhazel tuli olemah
sama ristindynimi kui hänel.
(Hautala, 1982, s. 426)
Sv’atkoin välil avatah huruan jallan tagakannal kai
ukset da päčinjuškat da sit sanua virkkamata mennäh
muate. Ken unis tulou uksii salbuamah, se on tulii ukko.
(Hautala, 1982, s. 426)
Rastavan da uvven vuvven välil pannah kelletahto tiedämätä piän alle yökse avain da lukku. Sit hänel pidäs
unis nähtä tulii vastineh.
(Hautala, 1982, s. 426)
Virit’t’iät kolme paret’t’ä, šil’l’ä oven peäl’l’ä pannaa
palamaa. Siid’ä n’e hiilet kerät’ää siihi mih tahokkaa,
ribuu libo mih tahokkaa. Ni ku muate vierrää, ni pannaa n’e hiil’et, pannaa žirkkalo, pannaa šuga pieluksii
dai luvetaa: ”Ken olled bogasuužennoi miun, ni tule
näid’ä ottamaa pieluksista”. Dai miän čikko še kuotellaa, poltellaa n’e hiil’et da mie olen nuori t’yt’t’ö,
tovariššaksi taluu. N’yd lähemmä kod’ii. Hiän ku miun
n’ägyvissä ei oliz niid’ä pannun pieluksii ga mie, možet,
en oliz ni kuullun ni mid’ä engo olis’ pöl’l’äšt’ynyn.
Vanhaššaa vet ei ollun kravat’t’ie, siel’ä yksi kravat’t’i
oli, sil’l’ä kravat’illa kel’l’ä oli veikko, ni še veikk
magai kravat’illa, a dostalid magazima rivissä lat’t’iella.
N’äin on ažutettu gorniččaa sielä Jängärvessä šijoa,
šiihi vierimmä muate, dai hiän panou pieluksii, dai
siid’ä muataa tuatto, muamo, siin’ä lat’t’iella. Ku kergizimmä vain muate vierrä, oi kun rod’ii kellon, tullaa
hebozilla, onhän pannaa se svoad’buloi vaš kellotten,
no ni šiihi loaduu on pandu kellod vembelii, i ajetaa,
tullaa. Alusta ku loittuna, loittuna, se lähenöy, lähenöy.
A hiän miula šanou: ”Ko kuulled mid’ä ni elä virka ni
mid’ä, no”. Kuulen jo lähet’ää, lähet’ää, ka lähet’t’ii, jo
pihalla tuldii. Ka ko pihalla tuldii, da meilä oli veräjässä kol’čča, ka ku avuatten, sidä kol’ččoa ku hel’äytetää
ni ku mie ku varrevvuin, pöl’l’äššyin, mamalla šanon:
”Hoi mama, ket tuldanou, nouze poiš!”, ravahin. Mama
ko hypäht’iät, a mama arvai, šanou, kuottelija mid’ä
tahokkaa, no. Dai hiän nouzi, dani tulen šai, mäni dai
niin uuvveštaa veräjät avoali da niin umbee pani.
(Конкка, 1980, с. 109)
Sv’atkoin välil mennäh pihale da kačotah sydämeh
ikkunas čupukas läbi, kuduah on luajittu silmyloukot.
Ku kentah pertis olijois ozutah ilmai piädy, se terväh
kuolou. Ku tytöl ei nävy palmikkuo selläs, se menöy
sinä vuon miehele.
(Hautala, 1982, s. 427)
Synnynmuan aigua kajoksinen siä pidäy olla, pilviksizel ei ni kuulu. Konzu tähties taivas on da sit tuule ei,
sit ylen hyvin kuuluu.
(Миронова зап. в 1997 г. от Поповой Е. в с. Ведлозеро, ФА,
3340/19)
Synnyn aigua otetah päčilpäi päre hambahil. Sit mennäh jovele libo kaivole da kastetah päre vedeh. Järilleh
pertih tulduu päre azetetah čikkah, a ku sidä ei ole, sit
seinän ragoh. Tämä kai pidäy ruadua koskematta päretty käzil. Sit sytytetäh päre tuleh. Ku se palau ylen
ilozesti, ennustetah sille, ken pärien toi, naimizih
mendyy hyviä elostu, a ku se palannou pahoi, ennustetah huonuo elostu.
(Hautala, 1982, s. 427)

Arvadeltau, kuga mille tulou ženih, kudamas čuras piäi
i kudamas tiešuaras piäi. Šiid ehtaižel magatta vierdes,
ku kai vierdau magatta pereh, a neičud mänöu d’älgele
kaikkid pihale i ottau kolme halgošt ynd’yrginäšt i
šeižattau pihale. Iče tulou, magatta vierou. Huondeksel nouzou, lat’t’an pyhkiu, topat šiih halgoiden
lu viey. Šiid letau kudamas čuras piäi harakad toppid n’uokkimaa, šiid čuras piäi pidau vuottada hällei
ženihod. I harakad halgoižele šeižatetule ištuzetau.
Lekahtoittau ku halgod, se halg langenou. Harakad kai
lendoo hypnitau. Neičud nägöu ikkunas, harakad letti
iäre i halgoine on ykš langennu suvee piäi. Hän tervašči
mänöu pihale, halgoižed ned kolme ottau käživardele,
kakš diättau šenčoihe, a langennuden halgoižen tuou
perttii päččis poltettavakš. Sen halgoižen päččii pandes sanuu: ”Mitte nimi lienou minun ženihole, sen nimelline tulgaa tänäpäi endžimaižikš rištikanz perttii.”
Semmoine nimi lienou hänen ženihole.
(LKN, s. 265)
Vierissän kežellä kakš netelie gul’aitih, suoriuvuttih maskirovannoiks, da taloloita myötä käveltih, da
kižattih taloloissa, annettih kižata.../ Kuin karjalaksi
sanottih? /Gul’ašnikat, gul’ašnikat. Muin’en suoriuvuttih kaikkieh tap(ah), kellot kaglah, vaššat kät’eh
otetah, ta ni vaššat sivotah vyöllä, jotta kylyh matatah, da... Kaikkiella luatuo šuoritah, da narošno
käveldih taloloita myöt’e. Da laškiettih muin’en,
laškiettih. Kušša talošša vielä garmon’ojen kera käytih,
garmon’al šamašša tanssimah ruvettih talošša, annettih tanššata...
/ Mitä panitta piällä? / Ka, vaikka mimmoista, ken
panou ylen hyväd vuat’t’iet, ken panou ylen pahad
vuat’t’iet... Ka, vot pannah huilu piäh (näyttää), niät
sie — ei ožuttauvuttu, lakki piässä, sit’t’e näin vähäzeldä vain, jotta nähtäiz matata kuil’l’ah, näil’l’äh
kaikki(h) taloloih männäh, kymmenie hengie kerrašša
käyt’, viizi hengie, kuuži hengie, konza miki, no.../ Oliko kaikilla huilut? / Kaikilla, kaikilla huilut, et šua tunnistua, et tunne, et tunne, vierahašta vua(te)tta pannah piällä, dai, jottei tundiettaiž, vieraž vuate piällä
on. Kaikemmoista vuatetta, murnin vuatetta pantih,
kaikkieh tapah suorittih, ylen mukavašti... Kakši viikkuo gul’aitih. Ei meččätyötä ruattu monet. Tuošša Motan mužikad mändih, molod’ež, kakši päivyä oldih dai
poikeš, tällä, Vierissän kežellä tuldih gul’aimah.
/ No, ku tuletta taloh? / Taloh tullah, hil’l’azeh tullah kaikki: ”Voiko tulla?” Ovešta ku tullah — ”Voitko yleš tulla?” Ei izännät kielletty: ”Tulkua, tulkua,
tulkua käykyä, käykyä!” Izändä is’t’uu: ”Kižakkua,
šanou, tanššakkua,— stolan kokašša iče is’t’uu,—
tanššakkua. Ta sitä myö tanššuamma, monihičči
avauvumma, monihičči emmä diäviy, a tanššuamah
ku ruvetah, ni d’o avatah, avatah tanššatešša, no. Muzikanti garmon’an kera, da... poika garmon’an kera
matkuau...
Vielä oli uuži moržien! Tämä, sorokka piässä, siitä moržien poklonoa vet’äy, mänöy taloh, poklonoa
vet’äy. ”Passibo, passibo,— emändä šanou,— passibo
kannetuizen, passibo, kenen ričkan (?) sie laps’ ollet,
šanou.../ Mieskö vai nain’e näytteli? / Ka, t’yt’t’ö da
poika. T’yt’t’ö on poikana...
Käveltih gul’ašnikkana, lehmänkellot tuuvvah, čillit
tuuvvah kaikki taloh. No, jotta hyö kuletetah lehmie,
oššettih, da... Ka, niin no, šanot, jotta toizella jiänellä: ”Myö lehmän ostima, tuomma kotih, kuletamma, ka
ielläh otimma kellon, siitä tuomma lehmän kotih”... Oi,
mukava se oli, ylen mukava.../ Mitäpä izändäväki vastasi? /Izändä: ”Hyvä olet, moločča ku niini tahot hyvin elyä”. ”Hyvä imehneni ku kerran niin tahot hyvin
elyä”,— emändä vastuau.
/ Näyttelikö gul’ašnikat köyhie? / Oli, oli köyhyä, dai
annettih šangie, keralla annettih hänellä, dai... Ku
šanou, jotta en ole syönyn engä juonun, niin kiirehen
kautti työstä läksin, da... Sitä hänellä annetah keralla
šangie, da kolaččuo, da.../ Mitä hänellä oli piällä? / Ka,
štanat jalašša, fuffaikka piällä, prostoih vuatteih semmoizih suorittu. No, huilu piässä — kellä on marl’asta,
kellä oldih maskat, oli d’o lopulla maskoja./ Mistä ne
oli tehty? / Ka, no, pahvist’a, dai vielä oli kroassittu i
kaikki, en’n’en’ muin’en sielä d’oi luajittih, kaupoissa
(ostettih), tuotih Kemistä. Silmäd oldih, nenä oli, no,
šuu oli.../ Oliko parta? / Dai parrad, dai kai oldih jo
maskassa./ Tuohesta eikö tehty? / Tuohesta luajittih,
da... Oli kaikkie, kesselilöitä, dai kaikkieh tapah käveldih, bokovoit sumkat kainalošša, kesseli selässä.../ Mitä ne talossa teki? / Ka, niin erikseh paistih hänen kera — mitä varten hän kulettelou händä, kesselie
pitäy... Se šanou, jotta mitä varten hiän kesselie kulettelou selässä — hänellä pitäy šuaha siihen vaikka mitä,
kesselih. ”Mit’ä voin’etta, sitä antakkua miulla kesselih siihi, no, mitä voin’etta luovuttuo, syömispuolta”.
/ Näyttelikö joku pakšuna olleita naisie? / No, pantih,
pantih marat, šuured marat, odvah häilytäh, kävelläh: ”Ruavosta tulimma, da emmä voi ni kävellä kovuan”, šanotah. ”Kiirehämmä poikeš kotih, da t’öitä
ruatamah, da...” Vielä akad narošno rugaijah: ”Ei
meččähini t’eit’ä i käyt’ä, tuommozen maran kera,
mitäi kai vodiuvutta!” / Mitä ne vastah sano? / Ka, himottau se i meillä kävellä, loppu nuort’ aikua provedie, mara meitä ei meššaičči, maran takie myö voimma käyvvä...”
/ Millä tavalla ne puhuivat? / Ka, vot puhuttih kuin lienöy toizella iänellä, no.. (näyttää — puhuu korkealla
inisevällä äänellä), jottet huomua pakinašta. Ka kaikkiella šabal’al’l’a pieksäyvyttih, kaikkiella... Kaikkeh
tapah pieksäyvyttih, no mukualiuvuttih kaikkiel’, no
ken mitäiki... ken on šairaž, da ken kuinki...
/ Oliko rampoja, panivatko gorban? / Ka, buittei, pantih gorbat dai kaikkie luajittih ičestäh, vaikka mitä riputettih. Ka, moničči lapšet varatah, kiukualle kiirehen
kautti, ku tullah pirttih kellot kalatah libo mi kaččo...
Mitä tuhmemmua, da mitä semmoista piällä i pandih,
jottei tundiettais.
Se žei oli vasta, kai hyvällä mielin vuotit. Gul’ašnikkana
gul’aitih, laulun kera ku poikki jovešta tullah tän manderelle, sit’ä monda taluo käyväh, käyväh, käyväh...
Muutomassa talossa ku on lapsie äijän, ni ei laškiettu,
lapset varattih — strašnoit ollah, turkit murnin, murnilluah pannah, villapuolet ulkohuokš...
/ Mihin aikah gul’ašnikat käveli? / Yöllä kaikki, kai
yöllä, gul’ašnikkana yöllä. Illalla myöhäzeh, vot sem’
časov, večerom kaikki ruavot ruattih, večerom...
/ Käviko gul’ašnikat koskaan taloissa ennen Rostuota? / Ei. Roštuona, Roštuošta Vieristäh šuat’e. Vierissän
synnyinpiänä d’ei käyty, piätinččänä, sit’ä lauvantai...
ne kaks päivyä d’ei käyt’y. Ei enämbyä Vieristyä vašše
käyty...
(Конкка, 2003а, с. 396–399)
Huhl’akka, huhl’akka. Mie olin yl’en ohotnikka mie olin
yl’en väril’l’ine, ku l’ähen ad’voih tuuvan Semčärvee,
ni kolmin n’ed’elin olin, značit, l’ähemmä t’äst’ä jo
Veden’jasta, libo l’ähemmä myöhembi t’iän uuven
vuuven aigaa, Kreššen’ja on pruaznikka, Vierist’ä
Semčärvessä, suuri kyl’ä, ni ad’vuo n’el’l’äkymmen’dä
tulou Sellistä — suuresta kyl’äst’ä, da illalla l’ähemmä
huhl’akaksi. Šuoriemma hyvin, po-starinnomu.
N’ävöl’l’ä hyvän paikan, siiččazen valgien paikan panemma, a no a siid’ä... t’ämänmoized n’e emuššat, ni
zavod’iu alahalda yl’ää suah panou, a kaššad n’e toože
sivomma t’ähä käzipaikkoi. Pl’äššimä kadrilie, a ozuttuat emmä, pl’ässimä, toista toizee taloo.
T’yt’öt k olima, erähän kerran ku t’ässä kävelimä, olima
Keldovuaras, ni mie tulin t’ägäli märgä, tata joi haukku,
haukku, emmä virkkan, mama sanou: ”El’ä hauku, ko
on moda, ana hyö t’yt’öt kävel’l’ää”. Mie suoriettin silloin brihaksi, panin štad’id mužikkoin, paijan piäličči,
t’äh panin hyvän remenin, t’äh panin galstukan, olen
se tobie, zdorovoi. Mänimä toizen kerran Okkuliinaa,
baba se päčil’l’ä viru, mie mänen sie hän’d’ä sebiämää, n’okkua andamaa, a en ni ozuttauvu. Sanou, vähä
rod’ieu, sanou ukosta, Mikistä, a mie olen n’eičyt, dai
ei tunnettua ket olemma, olemma, pl’ässimmä, tulemma kod’ii, nagramma, meid’ä ei tunnettua.
(Конкка, 1980, с. 104)
Šynd’yö kuunnellaa, se Vierissän da niin Roštovan väli
se on, sil’l’ä välil’l’ä kuunneldii Šynd’yö. A mama meän
šano, erähičči šano kuin l’äksimä siel’ä Šynd’yö kuun
delomaa, veikod hänel’l’ä oldii, brihad da bratanad, da
no šanotaa, pid’äy ottoa l’ehmän nahka, no. Se karvane puoli jät’t’iä ičel’l’ä ištuošša, a tol’ko ei piekset’t’y
nahka, pieksämätöin. A še kumbazen n’yl’l’ed, ni še
bokka panna lumella peällä. Sanou, dai myö ottima
sen nahkan, läksimä Šynd’yö kuundelomaa. Mänimä,
šanou, sinne riihil’öin l’ähil’l’ä, iššumma sil’l’ä, ottima
sen od’d’ualan peäh ištuošša, štobi emmä kyl’mäissen.
Kuundelima, kuundelima, sanou. A sielä, značit, kuullaa kušta päin liet’enöy tulija, ni siel’dä päin lietää i zenihhäd libo brihoilla andilahad. Ken mist’ä päin. N’yt
ottau yksi sanan, značid, mie kuundelen, siid’ä siun
jäl’gee toižee smenaa...
Siid’ä erähän kerran lähen uamulla, on huomuž,
ni pid’äy l’äht’ie, šanou, siel’ä muamoo šanou.
Huomukšella paissetaa niid’ä blinkkoi, no ni blinkasta läbi ikkunasta läbi kačotaa pert’t’ii, značit, mid’ä
pert’issä n’ägyy, značit, tulougo ken, vai ei tule. Ku ken
tullou mužikkapuoli, značit, se on zenihhät tullaa...
Kuin kävel’dii [kuhl’akat], ka maskiruijazee, ken
mužikka panou akan šobat peällä, da akka mužikan
šobat, suoreutaa, libo siel’ä ka iel’l’ä vet oli niid’ä,
kuvotaa emuštoi kirjakkahie, niid’ä pannaa moni
piäl’ekkää, käzipaikkua vyöl’l’ä sivotaa, ken mi. Peäh
pannaa paikka, a siidä toine paikka libo šoapka pannaa
piäličči. Ka piet’t’ii tuohesta dai bumoagašta loajittii
semmoižed maskatten n’e pojatten piet’t’ii niid’ä maskoi, vetten oli Petroskoilla sillozella vanhalla aijalla
tuodii siel’dä kondien peäl’öi moizie, dai kaikkie niid’ä,
pojilla, t’yt’öt ei niid’ä piet’t’y.
Kuhl’akat ei n’e eän’n’etty, niil’l’ä ku kel’l’ä lienöy ollun ni oli soittoja, omahaš tuuvvaa siel’d’ä soitto, ni
siid’ä kizataa da pl’ässit’ää ket ollaa, a pajatettoa ei n’e
kuhl’akatten, pajatat, pajošta arvataa, tunnetaa, a hyö
tundomattomaksi. Tullaa, pl’äššit’ää, da kizataa, da.
Nu keššä vielä keit’et’ää čoaju, siel’ä aigauduu juuvvaa čoajuo, vähäzeldi fata noššetaa siel’ä alla. Kyl’ä
šuuri, kuni proijitaa, l’ähetää yn’n’ä kyliä ga. Illoilla
[kävel’dii], toičči i päivil’l’ä kävel’dii, on i päivil’l’ä, a
liiga illalla, kuuvven aigaa da seiččemen aigaa.
(Конкка, 1980, с. 104)

A miän kyl’ässä Suondelešša ku kävel’dii, no ni koza
oli se, rogoza pandu. A se oli peä loajittu ni ku koza
oli suuri, ni jo puini oli kieli. N’äin ku kieli, nuoran’e
oli t’äh kiel’ee sivottu t’ähä sii pandu rogozaa, a siel’ä
on rogozašša mužikka. N’äin ku tulou, puu on pandu
t’ähä n’äin, kozan pid’äy peäl’l’ä. Ku sen kallou n’äin,
šuun avou kahallaa. Buhhankkoja ottau, kymmenen
buhhankoin ottau l’eibeä. Värčči sii toizilla mužikoilla
iel’l’ää andau se, kumban’e on rogozašša siel’ä seämee.
No se loajittu oli, vahnaššaa loajittu. A siid’ä jäl’gee ei
rassittu. Sanotaa, int’ereesnoi vreednoi oli. Ku noaraa
siid’ä ku l’äht’öy lokuuttau... Hebozengo peä ollou ollun. Loajittii nahkasta, naverno.
(Конкка, 1980, с. 105–106)
Sv’atka-aigah šuurieliečettih kegriksi, lapšie pölläteldih i šuorieliečittih čuudat, bes’oudah tuldih da karrattih ves’ma hyviin. Kaikkeh rukah šuoriečettih: brihakši
i tytökši.
(Пунжина, Семенова зап. в 1966 г. от Сухичевой И.Н., ФА,
683/5)
Sv’atkoin välil mennäh tytöt yöl ruiskevon luo, pannah
käit sellän tuakse da otetah varovazesti hambahil ollen kevos vedämäl. Ku sen ollen piäs on tähky, vedäi
piäzöy talollizele miehele, ku on olgi ilmai tähkiä, suau
köyhän, taloittoman miehen.
(Hautala, 1982, s. 426)
Sv’atkoin välil azetettih riehtilän piäle kylys otettu
kivi, riehtiläh valettih vetty da pelvaspivo pandih kiven piäle palamah. Sen jälles pandih raudupada kumalleh niilöin piäle. Ku vezi piästi porahtajan iänen,
tuli riidelii anoppi; ku ei puan ualpäi kuulunuh nimidä
iändy, tuli hyvä anoppi.
(Hautala, 1982, s. 426)


Akkoa burbetetah: pannah kivi keskiriehtiläl vedeh,
riehtilä on lattiel. Sen kiven piäl pannah työdä, se työ
tuleh čökätäh da maidopada kumalleh peäl. Šiit vezi
burbettoa; sanotah: ”Moatuška kehno burizoo, paha
roih miul moatuška”. Tuli ryyppeää veet poan sydämeh, jeää riehtilä kuiva kui zdunai. Kel ei puutu pahoa
moatuškua, sil ei vezi burbeta, vai bul’ahtelieteh dai
sih järilleš šlovahuttoa.
(KKN, II, s. 137)
Lehmiä lypsetäh: rugehenolgie on lattiel riehtilän ual,
iče nenga olgiloin piäl seizatutah. Kivi on riehtilän oal,
riehtil on kallelleh; viet on yhes rannas. Seizotah kivie
vas täs rannas. Šiit olgie kaksin kerroin kiännät, iččeh
päi vedelet kui lehmiä lypsät, märräl n’äpil olgie vedelet. Kel lehmä roiteh, siit vezi kiehuu da olgi šn’augoa
(olgi tärävytteä riehtiliä, tärinehen täh kiehuu). Kel ei
roite lehmiä, sil ei olgi vingu eigo vezi kiehu riehtiläs.
(KKN, II, s. 137)
Synnynmuan aigah korbikuusta poltetah: lattiee ragoh pyssetäh pärettä loštikkoni, peäh työdä töppyni.
Alahan päi viritetäh. Tuli yläh päi nouzoo. Sit kunne
päi koaduu korbikuuzi, sielpäi ukko puuttuu. A ku ei
koavu, hiililleh happanoo, sit ei puutu ukkuo, neizakaks jeät.
(KKN, II, s. 137)
Korbikuustu poltetah synnynmuanaigah. Pärepuikko
pystytetäh lattienpuazuh, piäh punotah työdy vähäine, viritetäh, palau; kuduah puoleh kuaduu, sit neidine
menöy sinnepäi miehele; toizel ei kuavu nikunne, se
hiili jiäy pystöilleh, sit neizakaks jiäy.
(KKS, II, s. 331)


Šiid’ä lähet’ää vielä, missä ollou hod mi tahokkaa regi,
t’yt’öd l’ykät’ää iäres, l’eikataa regil’öissä zaverkat.
Ana mužikka panou huomukšella noštuo. Semčärvessä
reit pannaa pihalla, niin ku suknitaa alamägee ni sinne
män’n’ää. Pannaa veräjil’öih sivotaa, štobi pert’ist’ä et
piäst’äis izän’n’äd da emän’n’ät, huomukšella.
Kolduidii t’yt’öt. Keräyvytää pert’t’ii, otetaa sorokka
akalda, peit’et’ää sorokkalen’točkat, pannaa bl’udan
alla. Senin t’ähä panen mie torelkkalla, bl’uuda on,
toine ei kačo, toine toizen, kassal’entat. Znaačit t’ämä
noštau: ku sorokka nouzi bl’udan alda, miehel’l’ä
mänet t’änä vuodena. A ku noštanou kassal’entat —
n’eičyt oled vielä.
Vielä talvella luajitaa kuvahane, n’äin ka lumessa, n’äi
yn’n’ä vierrää sinne lumee, kaikki ojennetaa da, se kuvahane. Toine t’yt’t’ö noštau, štob et pačkaiččis sid’ä
kuvahaista. No, huomukšella män’n’ää kaččomaa. Ollou ku se kuvahane kaikki l’yödy vičoilla, znaačid, lienöy mužikka l’yöjä. A ku ei olle košken vičoilla ni mid’ä,
še lienöy hyvä mužikka.
Vielä vašta uuži pannaa pielukšii, kučutaa bohoslužennoida r’aažennoida v saduu gul’aimaa. No ni
šiid’ä unissa ožuttauduu, tulou se ženihhä.
(Конкка, 1980, с. 112)
/ Oligo teila šielä Koivuniemen puolella šemmoista,
jotta arvouteltih? /
Oli, oli, arvotettih. Oli babka, no hiän arvotti šemmoizie, no arvakkua, lapšet, mi on: ”Kakši
karvaist’a vaššakkah?”
/A mibä še on? /
A še on šilmät/ muatešša /, luomet vaššakkah, no.
A šid’ä oli hanel’l’ä viel’ä, vuota šie, kun en muis’s’a:
”Nellä miešta yhen šuapkan alla šeizotah”.
/ Štola, no še stola./
Nel’l’ä miešt’a... še tulou jo huliganškoi.
/ Šano, šano./


Nel’l’ä miešt’ä yhteh loukkoh kuššah.
/ Lehmyä lypšetäh.../
A myö lapšet duumaičemma, duumaičemma, mi on, mi
on? Emmä tiijä, mi on.
/A mihi aigah arvouteldih? Illalla, huomenekšella? /
Illalla, babka še meil’ä tulou. Myö čokkoh kizuamma.
Čokkoh: še on šilmät šivomma i hakkualemma, še
meil’ä oli čokko. Toine toist’a tavottelemma: kenen tavotat, še i čokko, tuaš šil’l’ä šilmät šivotah...
I še babka meil’ä tulou, tuaž myö hänel’d’ä: ”Baabuška,
šano meil’ä šuarnua”. Hiän šuarnua šanomah. Hiän
ylen äijän tiedi šuarnoja.
/A eigö ollun teilä semmoišta, kun et monta arvoutušta
arvota, šiitä työnnetähgö kunne? /
Še oli jo jälečči, šuurembana, no jo šuurembana.
T’yönnet’äh mid’ä kaččo tuomaa.
/ Huikkol’äh ei työnnetty? /
Ei... En ole šid’ä kuullun... A t’yönd’äy viel’äi veil’l’ä
erähičči. No, ruavon andau min kaččo, kun ed arvua.
/A eigö šeinyä vejeldy... piirretä očalla? /
Oi, oli še, oli, oli. Kun et arvua, ni min šiel’ä pannah...
Muin’ein kun ne oldih ne välit, hiržišein’ät. Šanou
šiel’ä: ”N’el’l’ä hirt’t’ä očallaš piird’yä pid’äy”. Kai očča
jiäy ruškie: t’yr-t’yr-t’yr... oli, še oli...
/A mita viela oli nakazanjua? /
Muuda nakazanjua mie en... Viel’ä oli, oli... Šanou:
”Kolme kerdua ymbäri pertišt’ä libo viizi kerdua,
yhel’l’ä jalalla hyppie”. Hengi kädeh šuati. No, hypit,
hypit, hypit, no kuni et omua šid’ä normua šuane, ni ei
ni jalgua heit’t’yä, yhel’l’ä jalalla hyppie.
/A eigö käšetty kiuguan trubah mitänih kirguo? /
Ei, šid’ä ei ollun... Oli. Oli še, oli še — huhuttih trubah... Vain en mie muis’s’a, mid’ä huhuttih. Oli še, oli.
Mie vain en huhunnun ni kerdua. A šein’yä piirrin, dai
yhel’l’ä jalalla hypin...
(Степанова, 2000, с. 148–150)


Eräs neidine sie kuundeli, ku ildaine syödih, häi pani
pyhkimen piäh da stolan alle meni kuundelemah.
Kuundeli, kuundeli, ga hänel toi šuaškan, miittuod ollah saldatoil. Hänen mielezpiettävy oli saldatannu. Häi
lähti iäre, siid oli, eli vähäzen dai mielezpiettävy tuli
iäre dai otti hänen mučoikse. Siid hyö ylen l’ubovah
eletäh. Mučoi ku menöy sundugah, ga mužikku i dogadiu, čto sundugan juaššiekaz on šuašku i kyzyy:
— Mibo neče sinul šuaškoi on?
A mučoi sanou:
— Olithäi sinä saldatannu, siit minä kuundelin Syndyy
i minul tuodih šuašku. Siid mužikku otti sen šuaškan
da mučoil piän leikkai, sanou:
— Sinun täh minul pidi voloččiekseh ku minul
časovoinnu ollez otettih karut šuašku.
(Волкова зап. в 1936 г. от Машкиной П.Е., НА, 132/72)
Neičud, ei kožita ni ken šidä neičyt. Neiččel on igad d’o
kakškymne vuott. Neičudel on paha miel i duumaiččou:
mille pidau keda tahto löutta, hyväd rištikanzad. Eig
voiž hän mille luadida šidä hyvytt, lembed nostada?
N’evvottii neiččele rištikanz, što kudain malttau lembed nostada. Hän mäni hänel lu, nu i sanuu: ”Luadi šina
mille šida hyvytt, što edgi vuoi lembed nostada.” Hän
sanuu: ”Vuoin, tule huondeksel ende päivän nouzud
minul lu.” Hän huondeksel mäni hänel lu i kolahtoit
ikkunan al. Akaine se heraštui, kuul’ kolotindan i l’äht’,
pan’ čabatod d’algaa, pövyižen piäle, padan ot’t’ kädee,
kirvehen toižee, i mänöu neiččen lu pihale. Neiččele
sanuu: ”Läkkä minunke randaa!” Аkaine edel, neičud
mänöu akaižele d’älgee. I mändii lähtegile. Akaine
kirvehel avaiž kolme lähtet i kolmes lähteges ot’t’ padal vett. Neiččele sanuu: ”D’aksaze alašči i lähtemme
rostanile tuaha.” Rostanile mändii akaiženke, neiččen
šeižat’t’ akaine, neičud sobad piäl heitti i räččinän. Andoi hällei akaine kolmašči suuhu ryöpsäitä i padaspiäi
veded neiččee piähä valuoi kaiked hibd’ad myöi. Šiid
neiččele käšk puhtahan räččinän panda piäle i suorita,
mändä kodii.
(LKN, s. 264)